Известно, что в смерти Милорадовича обвинили Каховского, и рассказывали, что выстрел был направлен именно против него потому, что боялись его влияния на солдат. Но, во-первых, Милорадович, действительно когда-то любимый теми солдатами, с которыми был в походах, нисколько не был известен гвардии с выгодной стороны, особенно после Семеновской истории. Необдуманные действия его в этом случае, имевшие следствием потерю самого любимого и уважаемого полка в гвардии и дурной оборот в мыслях государя по внешней политике*, произвели самое прискорбное впечатление и оставили явное нерасположение к Милорадовичу в гвардии.
С другой стороны, действия его, как главнокомандующего в Петербурге, были не такого рода, чтобы заслужить ему уважение. Известность его состояла в том, что он был человек до крайности расточительный на пустяки, так что казна должна была непрестанно платить за него долги; распутный, дамский угодник, выдававший дамам курьерские подорожные, небрежный в делах, занимавшийся более удовольствиями. По всему этому он не пользовался никаким уважением в гвардии и не имел особенного влияния на солдат, а потому и не могло существовать никакой необходимости в его смерти, чтобы не допустить ему поколебать солдат.
Тем из своих товарищей, с которыми Каховский мог иметь сношение, находясь уже в крепости, он постоянно рассказывал о выстрелах в Милорадовича так: когда Милорадович, которого все считали за пустого фанфарона, оттого ли, чтоб загладить свою вину, что ему, главнокомандующему, не было, однако, известно все, что происходило у него под носом, и, даже несмотря на доносы, которые потом найдены были нераспечатанными у него в столе, или просто по фанфаронству горячился и декларировал перед солдатами, не столько, может быть, в надежде произвести на них влияние, чего он никак не мог ожидать, сколько чтоб дать заметить свое действие государю, то солдаты смеялись и сказали начальникам: «Позвольте нам ссадить его», а народ, браня его позорными именами, намекающими на известные его действия, хотел сделать и с ним то же, что сделал с Бибиковым, которого офицеры со стороны восстания едва могли вырвать из его рук. Не желая ни допустить солдат к самовольной расправе и бесполезной только растрате зарядов, ни, так сказать, разлакомить народ, который, если дать ему расходиться, то уничтожив одну жертву, может потребовать и других, Каховский и другие, стоявшие тут с ним, кричали Милорадовичу, чтоб он ехал прочь; но так как он не слушался, а солдаты начали выказывать нетерпение, а народ начал надвигаться на него, то Каховский с другими товарищами своими решились взять дело на себя, лишь бы не допустить солдатам стрелять самовольно, а народу самоуправствовать; а потому, запретив солдатам стрелять и сказав народу, чтоб не трогали Милорадовича, что они сами заставят его уехать, закричали ему, чтоб он сейчас уехал, а не то будут стрелять в него. Когда же и после этого он все-таки оставался, явно под влиянием стыда, что должен воротиться ни с чем, а, может быть, и потому, что прямо искал смерти, сознавая, что подлежит тяжкой ответственности[23] , что допустил заговору образоваться и развиться в таком размере, — то и последовало несколько выстрелов, причем Каховский уверял, что и он, как и другие, старался целить в лошадь, хотя всегда признавал себя вправе стрелять в неприятеля, особенно в человека, ищущего смутить солдат.
Поэтому-то не отрицая, что он стрелял, как и другие, он никогда не мог сознаваться в том, что будто бы он собственно ранил Милорадовича, и был чрезвычайно изумлен, когда в следственном комитете сказали ему, что ему уж нечего запираться, так как он признался в том лично государю. Каховский утверждал, что когда государь просил сказать ему правду, поклявшись ему перед образом, что он никому не скажет о том, и что это необходимо государю для того, чтобы не подозревать в том кого другого, и именно Оболенского, на которого так же указывали некоторые, что это он ранил Милорадовича, то Каховский сказал и государю то же, что постоянно говорил и в комитете, т.е. что он стрелял, как и другие, а его ли пуля или чья другая попала в Милорадовича, этого по совести он сказать не может. Надо заметить, что Каховский, который находился как бы в постоянной пытке, потому что его больного держали в сырой яме и закованного*, предупреждал своих товарищей, с которыми имел сношение, что если вследствие мучений, которые он испытывал, у него и исторгнут какое-либо ложное признание, то они должны все-таки знать, что только то правда, что он им сказал и что говорил в комитете, пока был в силах крепиться.
Поэтому, рассматривая дело Каховского даже с правительственной точки зрения, не только участники восстания, но многие из самых приверженных сторонников правительства считали включение Каховского в разряд главных виновных за нанесение раны Милорадовичу так же неправильным, как и неприсуждение к высшему наказанию Трубецкого потому только, что он по малодушию скрылся.
Всякое правительство считает себя вправе наказывать восставших против него, и правительство, выходящее из революции и завоеваний, преследует тех, кто восстает против него, опираясь на прежнюю законность. Конечно, там, где происходило много перемен, и все партии, каждая в свою очередь, считали себя законным правительством, когда господствовали и были революционерами, и прибегали ко всем революционным средствам, когда добивались власти, — там пришли к убеждению, что смертная казнь за политическую вину и бесполезна, и несправедлива, и что никак нельзя одинаково относиться к политическим преступлениям как к нравственным. Но, признавая даже за правительством право на высшую кару, все-таки считают подлежащими ей разве зачинщиков и руководителей восстания, как представителей самого принципа, а не тех, кто был исполнителем тех следствий, которые необходимо истекают уже из принятого принципа и составляют так сказать, механизм его проявления.