Мы отвечали, что мы не дети, чтобы жаловаться, что мы понимаем, что если есть что неприятного для нас, то оно выходит из незаконности положения, в котором нас держат, но что считаем недостойным себя замечать даже, как поступает та или другая личность из начальства; что же касается до отпускаемого казною, то это вовсе не имеет для нас никакого значения, так как прислуге мы платим в несколько раз больше. Затем последовало опять неловкое молчание и натянутое ожидание, чем кончится эта глупая церемония. Наконец, Сулима не выдержал.
«Пожалуйста, господа, — сказал он, — отложим в сторону всякую официальность. Я хоть и обязан был сюда приехать и видеть вас, но, право, желал сделать это не как начальник, а как старый знакомый и приятель многих из вас. Здравствуйте, Иван Семенович, Михаил Фотич», — сказал он, кланяясь Швейковскому и Митькову и пожимая им руки.
«Вот это дело другое, — сказал ему, смеясь, Швейковский, — так пойдемте же к нам в комнаты, чем стоять здесь на солнце; пошлите за сюртуком, да, ради Бога, отпустите коменданта, велите солдатам снять кивера, да прогоните прежде всего этого штатского, что при вас с бумагой и карандашом, верно, чтоб записывать наши жалобы; он мне кажется большим плутом».
Таким образом «1а glace etait rompue», и через несколько минут Сулима сидел уже в сюртуке в комнате у Швейковского и рассказывал, что штатский при нем действительно первый плут, но что он потому именно и взял его, что тот сам знает, что его все считают за плута, и не может уже надеяться обмануть кого-нибудь. Адъютанты Сулимы пошли между тем к другим из наших товарищей, с которыми были знакомы, или от родных которых имели поручение; комендант ушел к себе, солдаты надели фуражки вместо киверов, и ничего уже не стало показывать присутствия в каземате генерал-губернатора. Все сношения из официальных перешли в частные и такими были уже всегда и впоследствии.
Когда я сказал выше, что мы не считали приличным приносить какую-либо жалобу, то надобно было бы сделать оговорку, напоминающую одно грустное обстоятельство. Двое из наших товарищей впали в тот род помешательства, который называется point fixe. Действуя по некоторым отношениям правильно, и не только с талантом, но даже с проблесками гениальности, оба они имели каждый свой особливый пункт помешательства. Так, например, Андриевич (бывший артиллерийский офицер), очень хороший живописец и даже хорошо рисовавший масляными красками с первого приема за кисть, выказавший притом и по прикладной высшей математике замечательные соображения, вообразил себе, что будет непременно опять потоп или голод, и делал запасы сухарей, собирая везде остатки хлеба. Разумеется, эти остатки плесневели у него в углу и потому выносились сторожами, хотя и уверяли его, что их складывают на хранение в магазин. Вот на это-то действие сторожей он и обратился с жалобою к Сулиме. Тот, будучи предуведомлен, отвечал ему, что ведь это делают к лучшему же, что в магазине сухари, во-первых, лучше сохраняются, а во-вторых, не будут стеснять его комнату.
«Да, — возразил Андриевич, — но кто же мне поручится, что они там будут целы?»
«О, мы сделаем это очень просто, — отвечал Сулима, — я прикажу, чтобы у вас принимали их с весу и давали бы вам расписку».
С тех пор каждую неделю так и делалось. Здесь кстати будет сказать и о другом помешанном. Это был старший Борисов, также бывший артиллерийский офицер. Предмет его помешательства был тот, что дали будто бы слишком большую власть Трубецкому и что он ищет погубить всех неприятных ему, к числу которых Борисов причислял и себя. Однако это помешательство нисколько не отражалось на других его занятиях. Он был искусный переплетчик и, несмотря на помешательство, оставил даже очень хорошую самостоятельную систему по части инсектологии.
Следующий после Сулимы генерал-губернатор, Броневский, потому ли, что был благоразумнее, или наученный опытом своего предшественника, забавное приключение с которым сделалось известным и дало обильную пищу к насмешкам, не пытался уже делать инспекторских смотров. Он приехал просто в каземат и сказал нам, что желал познакомиться с нами, вместе с тем желая узнать, не может ли быть чем полезен, особенно относительно мест, где бы кто желал быть поселенным. Для меня же его приезд имел еще особенное значение. Чтобы не заставить его обходить всех по комнатам, мы собрались все в залу. Войдя и сказавши вышеизложенное приветствие, он сейчас же спросил: «Позвольте узнать, кто здесь Дмитрий Иринархович?»
Я сказал, что это я. Тогда, подойдя ко мне и поздоровавшись, он сказал мне: «Вы, верно, меня не помните?»
Мне было не совсем ловко, потому что если мы встречались когда-либо в свете, то всячески он должен был уж быть в таком звании и иметь настолько значения, что странно было бы мне его не заметить, если уж он меня заметил. Я отвечал, что прошу его извинить меня, если я не могу припомнить, где бы мы могли встретиться, и прошу его приписать это не недостатку внимания, а скорее обилию событий, заслонивших многие воспоминания из прошедшего. На это он заметил, что если бы мы и действительно встречались где-либо в обществе, а я его все-таки бы не заметил и не помнил, то и тут не было бы, однако, ничего удивительного.
«Вы, — сказал он мне, — хоть и молодой лейтенант, но были слишком известны; один ваш проезд из Калифорнии по Сибири сколько наделал шуму; а я, хоть и старый уже в то время полковник, если и был известен, то разве только в своем маленьком уголке. Но, кроме того, вам нечего упрекать себя в недостатке внимания и памяти. Я шутя спросил, помните ли вы меня? Пожалуй, можно сказать, что мы виделись и что вы и меня видели, но только это было в таких обстоятельствах, что вы и не можете помнить. Я был у вашего батюшки на ординарцах в тот самый день, как вас крестили».
«Ну, — отвечал я, смеясь, — хоть и говорят, что у меня память хороша, но так далеко не простираются мои воспоминания».
Затем Броневский рассказал мне ту особенную торжественность, которая сопровождала мои крестины, не забыв и о тех предсказаниях, о которых мне так много говорили в моем детстве.
Здесь нельзя не упомянуть, что беседы мои с Броневским имели важные последствия как для Забайкальского края, так и для всей Восточной Сибири, потому что именно в этих беседах и заключалось начало всех последующих преобразований. Зайдя ко мне в комнату и увидев, что я занимался составлением карты Забайкальского края, припомнив притом мою деятельность в колониях и Калифорнии, Броневский пожелал, чтобы я изложил основные мысли о тех преобразованиях, которые считаю необходимыми для Сибири в видах подготовления к будущему. В краткой данной ему записке я обозначил необходимость, как первого приступа к делу, преобразования Забайкальского края в отдельную область, с назначением Читы губернским городом, когда вовсе не знал еще и не предполагал жить в ней.
С отъездом второго разряда из Петровского завода Лепарский стал часто хворать. Независимо от лет (ему было за 80), на это имело влияние и другое еще обстоятельство. Во втором разряде был товарищ наш, доктор Вольф, лечивший Лепарского и умевший заставить его слушаться себя. Лепарский был лакомка и невоздержан в пище, а Вольф держал его в последнее время на строгой диете и без своего разрешения ничего не позволял ему есть. Притом и прислуга Лепарского привыкла уже слушаться Вольфа. Таким образом, при крепком и здоровом сложении Лепарского, он мог долго его поддерживать. С отъездом же Вольфа никто уже из заступивших на его место не имел достаточно авторитета ни у Лепарского, ни у его прислуги, и Лепарский стал часто позволять себе уклонение от предписанной ему диеты. Последствия этого не преминули обнаружиться. Припадки возобновились все чаще и чаще, и хотя и разрешено было из Петербурга Лепарскому требовать и для себя, и для нас доктора из Кяхты, но этот уже не мог ничего сделать.