Когда в 1854 году решено было в Петербурге воспользоваться предлогом необходимости будто бы подать помощь Камчатке ближайшим путем, т.е. плывя по Амуру, и Корсаков прислан был для приготовления экспедиции, то вся сущность этого приготовления легла на меня, — а считавшиеся официальными приготовлениями только путали все дело. Всем известно, до какой степени выказались ребяческие замашки Корсакова в объяснениях его с Козакевичем, где обе стороны прибегли к моему посредничеству. Корсаков иной день по два раза прибегал ко мне спрашивать то о том, то о другом. Даже при самом отправлении экспедиции из Читы весь город был свидетелем, что одно только мое присутствие спасло Корсакова от беды, когда он своим бессмысленным желанием пощеголять в деле, где ничего не смыслил, чуть было не погубил экспедицию в самом начале. Видя, как он усердно добивался, чтобы я был при отправлении (он, кроме письменного приглашения, три раза был у меня, чтоб упросить быть вместе и с семейством), все заметили, что верно сердце его предчувствовало, что быть беде, если я тут не буду.
С грустью видел я все более и более обнаружившееся эгоистическое направление Муравьева; неразумность и недоэп бросовестность его распоряжений, окружение себя людьми малосмысленными и неблагонамеренными (годными разве только на то, чтобы льстить ему и быть безусловными орудиями), подчинение пользы государства и благосостояния края личным видам тщеславия и интереса. Конечно, я не молчал, а говорил обо всем откровенно и говорил не с противниками Муравьева, а с людьми близкими ему, чтоб образумить и остановить его; но когда увидел, что все это не помогало уже и что, вероятно, это от того, что Муравьев думает, что так как он добивался уже случая захватить Амур, то может обойтись теперь и без меня, чтоб дать полную волю своим замашкам, я счел своею обязанностью выразить открыто неодобрение его действий и полное изменение моих отношений к нему, и имел на это тем более права, что самым ревностным содействием успеху экспедиции на Амур и устройству края я так ясно и торжественно высказал уже, как строго я разделяю дело от лица и как мало чьи-либо действия и личные отношения к человеку имеют у меня влияние на все, что относится для пользы общей. Поэтому-то, когда Муравьев, отправляясь в экспедицию, приехал в Читу, и Запольский дал в честь его обед, и я был первым из приглашенных, то я отвечал, что не буду.
«Помилуйте, Дмитрий Иринархович, — сказал он, — что я скажу, если Николай Николаевич спросит: что это значит?»
«Не беспокойтесь, Павел Иванович, — отвечал ему я, — он не спросит, но очень хорошо и без объяснений поймет, что это значит. Я служу делу не для Муравьева и теперь должен ясно показать, что содействие, оказанное мною Муравьеву в деле, вовсе не значит, что я одобряю его личность и те действия его, которые прямо истекают из личных его видов ко вреду дела».
Между тем как мы с Запольским напрягали все усилия наши, чтобы изгладить или, по крайней мере, смягчить по возможности дурные распоряжения Муравьева, и край видимо стал отдыхать и поправляться, самая бессовестная интрига, и тайная и явная, усиленно работала и против Запольского, и против меня, особенно когда не удалось им разрознить меня с Запольским. Муравьев сам сказал мне: «Мой штаб Запольского не любит».
С давних пор в Сибири были приучены к тому, чтоб губернаторы кланялись лицам, окружающим генерал-губернатора. Но Запольский был слишком горд и не только не заискивал в них, но постоянно обличал их невежество и противился их интересам, если что было ко вреду службы и народа; и это они приписывали моему влиянию. Понятно, что они ненавидели Запольского не менее меня и всячески наушничали на него Муравьеву. Все это наушничанье находило тем легче доступ у Муравьева, что он и сам тяготился уже тем ограничением своего произвола и тою критикою своих распоряжений, которые встречал у Запольского. Но вначале делать было нечего. С одной стороны, Запольский был ему необходим как один, знающий дело; а с другой, несмотря на все скороспелое производство, Муравьеву не удалось еще возвысить никого из своих слуг до такой степени, чтобы они могли хоть временно занять место губернатора.
Запольский имел свои личные недостатки, но они не имели влияния на службу; и я могу это вполне засвидетельствовать, потому что он, например, не выказал мне ни малейшего неудовольствия, когда, во-первых, удалена была из Читы по моему требованию одна его «родственница», задумавшая было вмешаться в дела, а в другой раз я приказал через полицмейстера объявить «экономке» Запольского, что я посажу ее в полицию до приезда самого Запольского, если она в его присутствии осмелится войти когда-нибудь в кабинет. Запольский, впрочем, и сам сознавался в «слабости к женщинам», как это называют; но вот что по этому поводу говорил он мне: «В том, в чем они меня упрекают, только разве вы имели бы право упрекать меня, потому что самая жизнь ваша служит всем упреком. А то кричат те люди, которых вся жизнь — открытый соблазн, тогда как у меня, по крайней мере, не случалось еще никакого скандала».
Что же касается собственно до дел, то сам Корсаков, назначенный к исправлению должности губернатора на место Запольского, не раз говорил мне, что чем более он вникает в распоряжения Запольского, тем более убеждается в совершенной правильности его распоряжений и находит их до такой степени поучительными для себя, что положил себе за правило пересмотреть все прошлые дела и извлекать для себя наставления для правильного обсуждения и решения дела.
Запольский был старый служивый. Он прослужил 40 лет в военной службе, из которых последние 12 лет командовал Бутырским пехотным полком, приведенным им, по свидетельству самого государя, из самого расстроенного в самый блестящий вид, и был послан в Сибирь по выбору великого князя Михаила Павловича как лучший знаток военного дела. Он вполне знал и военную службу, и военную администрацию, и военно-судное дело, тогда как ни Муравьев и никто из его приближенных ничего тут не смыслили. Поэтому очень понятно, что при преобразовании и устройстве военной части в Восточной Сибири Запольский был человеком необходимым; а что он делал все дело хорошо, это и Муравьев должен был засвидетельствовать, и по его представлению Запольский получил награду даже высшую, чем сам Муравьев[49] .
Можно сказать, что Муравьев был вполне в руках Запольского, если бы этот последний не сделал двух ошибок: одну в начале, другую в конце своей службы в Сибири, не заметив, по излишней доверчивости к благородству Муравьева, расставленных ему сетей. У Запольского был сын в гвардии, имевший поэтому хорошую обеспеченную карьеру. Муравьев упросил Запольского дозволить ему взять его сына к себе в адъютанты, обещая ему всевозможные выгоды по службе и под предлогом, что отец будет скучать, так как вынужден жить в Сибири без семейства[50] .
Между тем настоящий расчет Муравьева заключался в том, чтобы связать этим Запольского, как в действительности и вышло, потому что впоследствии, во многих случаях, Запольский щадил Муравьева единственно из опасения повредить службе сына, тогда как, действуя с твердостью, он сам бы, напротив, связал Муравьева, если бы вследствие своей уступчивости не допускал пользоваться многими удобными случаями, которые доставляли ему опрометчивость и эгоистические стремления Муравьева. Подметив эту уступчивость, Муравьев, который давно уже порывался к открыто незаконным мерам, но относительно которых встречал противоречие только во мне и в Запольском, сделался еще более требователен относительно Запольского (меня он давно уже отчаялся «уломать»), и такой ход неминуемо вел к открытому столкновению, для чего случай не замедлил, конечно, представиться.
В то время, как Запольский, сознавая свое достоинство, не хотел и знать приближенных Муравьева, другие, второстепенные из наехавших из России начальников, люди, вполне осознававшие свое ничтожество, очень хорошо понимали, что они не иначе могут упрочить свое положение, как найдя себе опору в ком-нибудь из этих приближенных; и те, кому удалось найти ее, думали и надеялись, что могут уже позволять себе всякое нарушение закона и дисциплины, и это до того, что один бригадный командир, во время управления Соллогуба в отсутствие Запольского, решился даже прямо написать, что не почитает нужным исполнять приказание войскового правления. У этого-то бригадного командира в угоду адъютанту Муравьева Сеславину, командовавшему сводным казачьим батальоном, заведена была неистовая картежная игра; в которую вовлечены были другие казачьи начальники, проигрывавшие даже казенные деньги. Кроме того, у этого же бригадного командира были величайшие беспорядки по постройкам казачьих штабов, и вот относительно этого-то бригадного командира и произошло непримиримое столкновение и формальный разрыв между Муравьевым и Запольским.
Запольский всегда делал инспекторские смотры аккуратно и добросовестно. Поэтому на смотрах 1854 года не могли не обнаружиться все беспорядки по второй пехотной бригаде. Запольский, как что нашел, так и поместил все во всеподданнейшем отчете о своем осмотре. Муравьев страшно встревожился. Он знал, что если будет назначено следствие, то не миновать беды двум его любимцам, вышеупомянутому Сеславину и поляку Кукелю, который заведовал постройками и страшно все их запутал. Поэтому Муравьев, возвратя Запольскому отчет, убедительно просил его переменить; но Запольский, разумеется, не мог на это согласиться, не разрушив все основания службы и не освятив полной безнаказанности за противозаконные поступки и беспорядки. С тех пор стали всячески подкапываться под него и стараться всеми мерами выжить его, тем более что при дальнейшем пребывании Запольского в управлении неминуемо должны были открыться и все возмутительные дела, совершаемые в угоду Муравьеву и тайком от Запольского верхнеудинским исправником Беклемишевым.
Если по справедливости можно за что-либо обвинять Запольского, то это, конечно, за то, что он сам же дал ход по службе такому негодяю, как Беклемишев единственно по убеждению в личной преданности его к себе и в надежде, что по этой преданности он его обманывать не будет. Впрочем, надо прибавить, что это такая слабость, от которой свободны немногие начальники, и я имел полное право высказать это Козакевичу, когда он, оправдываясь передо мною в разных злоупотреблениях, в которых обвинялось его управление Приморскою областью, вздумал было защищать одного своего чиновника следующими словами: «Все это несправедливо: он хороший человек, а главное, лично мне преданный человек», но, спохватившись, что слишком много проговорился, поспешил прибавить: «Я это так говорю; впрочем, это ничего не значит».