ТРИЖДЫ РАНЕННЫЙ
На войне, чтобы выжить, ему приходилось много раз стрелять в тех, кто был по ту сторону фронта. Убивал или нет – можно было только догадываться. Но того солдата, в сером, враз обмякшего,– забыть не смог.
Он видел его. Потом. Вблизи. Убитого.
Всматривался в него, не понимая тогда, что начинает пристально всматриваться в себя. Это от его решения зависело — жить тому или нет… И он нажал на курок. Раньше убивал так в тайге рябчиков. На этот раз стрелял в фашиста, а убил, как понял спустя годы, человека…
Астафьев мучался этим всю жизнь. Прокручивал тот эпизод в тысячный раз, пытаясь понять то движение души, после которого палец нажимает на курок, а судьба не отводит смерть от жизни.
Его самого на войне не убили только чудом. Трижды ранили. И он, наверное, не находя для себя ответов на многие вопросы, стал часто повторять: «Видно, так Богу угодно, что я так долго живу».
Земными вершителями судеб неожиданно выступили депутаты. Как в упор выстрелили. Свои. В который раз.
А он все продолжал думать о том немце… Русская душа.
Ленинградец профессор Владимир Иванович Пинчук (из письма Астафьеву, 13.09.1989): «…Плевок в души еще живых блокадников, брюзжание по поводу бессмысленного мужества почти миллиона ленинградцев, похороненных на братских кладбищах. Как вы могли дойти до такой низости? …Превозмогите амбицию и устыдитесь».
Виктор Астафьев (из ответа на письмо читателя Ильи Григорьевича): «Сколько потеряли народа в войну-то? Знаете ведь и помните. Страшно называть истинную цифру, правда? Если назвать, то вместо парадного картуза надо надевать схиму, становиться в День Победы на колени посреди России и просить у своего народа прощение за бездарно «выигранную» войну, в которой врага завалили трупами, утопили в русской крови. Не случайно ведь в Подольске, в архиве один из главных пунктов «правил» гласит: «не выписывать компрометирующих сведений о командирах совармии».
Потылицына Галина, Черногорск (из письма Астафьеву): «Бог знает почему, но редко когда представляешь себе автора, читая прекрасную книгу. О Вас подумалось сразу: добрый и светлый человек и совсем-совсем свой, близкий. И поверилось Вам сразу до самой короткой строчки, до единого слова…»
Главная книга жизни Астафьева о «своей войне» — «Прокляты и убиты» — уже в журнальном варианте вызвала разные оценки читателей. Впечатление от прочтения было сильнейшее. До шокового состояния. Но только одни поражались ее жизнеутверждающей силе. Другие – растаптыванию всего человеческого в человеке.
Постоянный и вдумчивый читатель из Украины Владимир Миронов в письме писателю тревожился: «Горькое лекарство правды приготовили Вы для больного народа и умалишенной власти – выпьем ли мы его, привыкшие к сивушной слащавости лжи?!».
Была и еще одна причина неоднозначного восприятия новой прозы писателя.
Привычный, простой и возвышенный слог Астафьева, местами пронзила, как проволочник картошку, — злополучная матерщина. Греховный язык, как говорят о ней староверы, был использован для выполнения художественной задачи. Герои заговорили на «народном», как в жизни. Один к одному.
Реализм окопной правды стал осязаем настолько, что иногда вызывал не только страх, но и непреодолимое омерзение. Этого, наверное, и добивался Астафьев, много раз говоривший, что, чем больше мы будем врать про войну прошедшую, тем быстрее приблизим войну грядущую.
В «его войну» мальчишки играть не будут.
Однако некоторых из своих прежних читателей Астафьев лишился. О таких потерях его заранее предупреждал друг и писатель, фронтовик Евгений Иванович Носов: «Жизнь и без твоего сквернословия скверна до предела, и если мы с этой скверной вторгнемся еще и в литературу, в этот храм надежд и чаяний многих людей, то это будет необратимым и ничем не оправданным ударом по чему-то сокровенному, до сих пор оберегаемому. Разве матерщина – правда жизни?».
Читая переписку Астафьева, я понял, что спрашивать в интервью о его военной прозе бессмысленно. Для себя он уже все точки над «i» в этой теме поставил: «Я пишу книгу о войне, чтобы показать людям и прежде всего русским, что война – это чудовищное преступление против человека и человеческой морали, пишу для того, чтобы если не обуздать, то хоть немножко утишить в человеке агрессивное начало».
И еще: «Что же касается неоднозначного отношения к роману, я и по письмам знаю: от отставного комиссарства и военных чинов – ругань, а от солдат-окопников и офицеров идут письма одобрительные, многие со словами: “Слава Богу, дожили до правды о войне!..”»
ПОПЫТКА ИСПОВЕДИ
--Виктор Петрович, а Вам не кажется, что мы сейчас теряем последние остатки: и того родственного человекоощущения, о котором Вы рассказывали, и крепкой сибирской характерности…
— Почему теряем? Мы уже потеряли. Размылись границы. Размылся и колоритный язык. Стерлись, стали невыразительными черты лица самой Сибири как нации. Сегодня многие стучат себя в грудь и кричат: я настоящий сибиряк. А ведь большинство настоящих под Москвой в войну полегло. Сейчас доживают свой век последние.
Большое смешение произошло. Как говорила моя бабушка: «Одни ирбованные остались!» Это значит – вербованные, приехавшие из других мест, по специальному набору. И они-то, часто как раз и разрушали местный уклад жизни. Традиции остались только там, где не было этого влияния.
И я бывал в таких деревнях, например, в Балахтинском районе. Там обходились без замков на дверях. Было трепетное отношение к роднику. Луговину всегда в чистоте содержали. Не воровали… Но самое главное – мужик-сибиряк всегда становился под комель, под тяжелую часть бревна. А баба – под вершину.
Сейчас мужик норовит бабу поставить под комель. И уже поставил… Сибирская баба самую большую тяжесть сейчас несет. Я не имею в виду старообрядцев и коренное население. Где-то в глухомани, на Бирюсе или на Ангаре, настоящие сибиряки еще есть. Там, слава Богу, законы не колебнулись и традиции остались.
Когда меня спрашивают, иногда с издевкой: ты что ж – настоящий мужик? Я на полном серьезе всегда отвечаю: мужик. Ведь был у меня период, когда я не мог прокормить свою семью и собрался застрелиться… Было такое... Возникло ощущение безысходности и чувство, что никуда я не гожусь, к чертовой матери… И вот только тогда, когда смог сам обеспечить своих близких, стал говорить: «Я — мужик».
А сегодня, в этой нашей городской придури, все перевернулось…Все на бабе – и дети, и дом…
Совсем недавно один из телевизионщиков раздосадовано делился со мной впечатлениями об Астафьеве: «Не понимаю, как в одном человеке может уживаться столько доброты и жестокости. В девяносто первом году он смело выступил против ГКЧП, а в восемьдесят втором — с легкостью подмахнул письмо против «Машины времени». Даже не разбираясь в сути. Раз — и подписал. А его высказывания об «инородцах»! Это — цивилизованный писатель?!»
Мой собеседник помолчал, помолчал, а потом вдруг добавил: «Но я не понимаю и другого… Помнишь, по его «Царь-рыбе» в Красноярске балет поставили? Звоню в Москву, говорю: сюжет делаем? А они мне отвечают: ребята, это ваш «крестьянский сын», это для вас событие, а для нас – это не интересно. Понимаешь – это же талантище, это гордость всей России, а одна московская пигалица решает – «не интересен для страны ваш писатель».
Астафьев действительно – крестьянский сын. Родился на Енисее, при свете лампы-керосинки, в деревенской бане. Он вырос в крупнейшую личность, сохранив в себе житейскую простоту и непонятливость «простых» вещей. Например, в Овсянке на «Литературных встречах в русской провинции», один критик страстно спорил с Астафьевым. Гость из Москвы называл поэму Венедикта Ерофеева «Москва — Петушки» «душеспасительной книгой», а «крестьянский сын» «романом пропойцы о пропойцах». Так друг друга и не поняли.
Писатель Николай Волокитин, для которого Астафьев – мастер и учитель, написал о нем в очерке «Соприкосновение»: «Виктор Петрович с одинаковым успехом может поражать как пронзительной отзывчивостью, так и не менее пронзительным равнодушием… Случалось – и довольно нередко! – когда он совершенно не понимал не только меня, но даже элементарные, сугубо очевидные вещи. И даже не пытался понять».
Как реагирует на это высказывание Астафьев? Он печатает этот очерк вместе с приведенным отрывком в своем собрании сочинений без всяких разъяснений и пояснений. Пусть, мол, потомки сами разбираются.
Виктор Астафьев (из письма Елене Ягуновой, Норильск): «Наказание талантом – это, прежде всего, взятие всякой боли на себя, десятикратное, а может и миллионнократное, (кто сочтет, взвесит?) страдание за всех и вся. Талант возвышает, страдание очищает, но мир не терпит «выскочек», люди стягивают витию с небес за крылья и норовят натянуть на пророка такую же, как у них, телогрейку в рабочем мазуте.
Надо терпеть и, мучаясь этим терпением, творить себя…»
Строку Ф.Тютчева «Душа хотела б быть звездой» Астафьев взял эпиграфом к своей «Попытке исповеди». Исповедь, как видно из названия, не получилась. Хотя примеривался он к ней все предыдущие десятилетия.
ПОСЛЕ ХЛЕБА НАСУЩНОГО
Василь Быков (из письма Астафьеву): «Сегодня почти дочитал твой роман («Печальный детектив» — О.Н.) и до утра не мог уснуть – взбудораженный, восхищенный, ошарашенный и т.д… Удивительно правдивое и на редкость емкое произведение-концентрат правды о нравах, о жизни, местами – прямо-таки воплей, по мощи равных крику Достоевского, обращенных к людям: что же вы делаете, проклятые!»
— Виктор Петрович, прошлый век оказался переломным для России. Деревня, на которой она держалась столетиями, была разрушена в историческое одночасье. В чем Вы видите главную причину этого?
— Я думаю, что беда исходила от коллективизации. Даже не от гражданской войны. Хотя она тоже была для России чудовищным бедствием, а именно от коллективизации. Крестьян посрывали со своих мест, перекуролесили все… И одичала святая русская деревня. Озлобились люди, кусочниками сделались, так и не возвернувшись к духовному началу во всей жизни.
Ну а главнейшая причина, конечно, в нас самих и в перевороте в октябре семнадцатого. Народ оказался надсаженным, поруганным, и найдутся ли в нем сегодня достаточные силы, физические и нравственные, чтоб подняться с колен, – я не знаю. Не осталось ведь ни царя в голове, ни Бога в душе.
Народ духовно ослабел настолько, что даденной свободы и той не выдержал, испугался испытания самостоятельной жизнью. Для многих лучше снова под ружье, под надзор, но зато чтобы было «спокойно».
Свободой пользоваться мы не научены еще. Века в кабале и сотни лет в крепостной зависимости. Вот и весь опыт.
Многие сейчас ищут опору в вере. В церковь потянулись. Но, я об этом уже говорил, она нуждается в том, чтобы пыль с себя стряхнуть. Господь ведь не любил ни театров, ни торговли в храме. А сейчас ведь и приторговывают, и помпезности не чураются. Как обряжают патриарха и его свиту! Куда там нашим царям! А вокруг храмов – нищие, которым пожрать нечего. Но церковь по-прежнему призывает к милосердию, смирению и покорности… Мне священник говорит: «Раб Божий!» А я ему: «Ведь не Бог говорит: «Раб мой». А вы говорите, комиссары современные… Иисус, если бы был так смирен, разве его бы на кресте распяли, Сына-то Божьего…»
— Видятся ли вам сегодня какие-то подвижки к лучшему?
— Сейчас такое положение, что я не рискую сказать что-либо. Вижу только, что все человечество деградирует. Ну а мы идем впереди всей планеты. Бедствуем мы. Бедствуем из-за почти поголовного полупрофессионализма и полуобразованности. Хоть и говорили нам все время, что мы самая читающая и самая образованная страна в мире, — неправда это. На уровне обычной школы мы еще держимся. А в остальном, в профессиональном образовании, мы полу, полу. Находимся на уровне полурабочих, полурестьян. Не будь у нас дач – с голоду бы подыхали.
Мы, получается, из деревни ушли, а в город так и не пришли.
О земле нужно думать. Не займемся ею по-настоящему в ближайшее время — совсем пропадем. Я всегда говорю: порох и железо жрать не будешь. Сначала нужно обеспечить всех хлебом, а потом и в космос можно лететь.
И тут спорить не с чем. Ведь и литература — вещь хорошая. И молитва — тоже. Но они всегда были и будут после хлеба насущного.
Михаил Ульянов (из письма Астафьеву): «Вы не гладите по головке сегодняшнего человека, а бьете прямо по солнечному сплетению. А что еще с ним делать? Ни узды, не тормозов, ни богов, ни веры. И даже страха нет. Круши и все. День да мой!»
Виктор Астафьев: «Порой мне кажется, уже никого словом не унять, молитвой не очистить. Устало слово. От нас устало. А мы устали от слов. От всех и всяких. Много их изведено…»
ОСТАЛСЯ ОДИН – ПОСРЕДИ РОССИИ
— Виктор Петрович, что из написанного Вами будет читаться эдак лет через пятьдесят? Не задумывались об этом?
— Едва ли из всей нашей литературы, быть может, кроме «Тихого Дона», что-то вообще может уйти в будущее. Едва ли… Могут произойти, конечно, вещи неожиданные. Ведь при жизни Гоголя написанное им очень слабо ценилось. А сейчас он открывается как величайший гений. До сих пор, кстати, плохо прочитанный. Вот когда мы сходимся с критиками, в частности с Курбатовым, с писателем Мишей Кураевым, то мы не можем наговориться о Гоголе. Мы бегаем друг к другу и зачитываем его цитаты. Гоголь, я думаю, уходит в будущее. Там по достоинству оценят его гениальность. Кстати, все, написанное Гоголем, уместилось в шесть томов. А вот место в литературе и культуре, занятое им, я считаю, – громадное.
Если говорить о моих книгах, то, может быть, в лучшем случае некоторые вещи просто немножко переживут меня. Возможно, после смерти возникнет какое-то возбуждение вокруг моего имени, так же, как это произошло с Шукшиным. Ведь я встречался с ним и скажу, что при жизни его даже в родных Сростках срамили… Это у нас могут. Умеют любить только мертвых, как еще Пушкин говорил. К сожалению, и этим тоже славна русская нация. Талантливым Россия всегда была мачехой.
Текст этой беседы с Астафьевым отправлю ему для сверки по почте. Позвоню и услышу от него: “ Даже, если мне что-то не понравилось, как ты обо мне написал… Но неправды там нет. Публикуй!”
…Когда-то бабушка Вити Астафьева, рассмотрев вперед всех его необычность и душевную открытость, перепуганно объявила: порчу на мальчишку кто-то навел… Так и прожил он всю жизнь с этой «порчей».
Хоронили Виктора Петровича Астафьева, как он и просил, в родной Овсянке. Но прежде прощались с ним в Красноярске. Был очень морозный, ветреный день. И многие тысячи людей дожидались на набережной Енисея скорбной очереди для последнего поклона. От стужи замерзали птицы. Слезы на щеках у пришедших. Каменными становились гвоздики и розы в дрожащих руках. Так было холодно в то надломленное траурное утро.
«Настойчивым правдолюбцем» назовет его в прощальных словах Александр Солженицын.
Но только никто из официальных представителей высшей власти страны и руководящих литературных чиновников для последнего поклона в Красноярск не приехал.
Из завещания Виктора Астафьева: "Пожалуйста, не топчитесь на наших могилах и как можно реже беспокойте нас. Если читателям и почитателям захочется устраивать поминки, не пейте много вина и не говорите громких речей, а лучше молитесь. И не надо что-либо переименовывать, прежде всего мое родное село... Желаю всем вам лучшей доли, ради этого жил, работал и страдал.
Храни вас всех Господь!"
***ЧИТАТЬ ДАЛЬШЕ: НЕ ВСЕ НА РУСИ КАРАСИ" __