Ввашей одноимённой книге явственно проступает тема ленинградской блокады. Есть там и пьеса о взаимоотношениях двух людей, оказавшихся во время страшного голода в Эрмитаже. Искусствоведа и художника. А вокруг – пустые рамы, как напоминание о вывезенных шедеврах и оставшихся на погибель работниках. Причём, это была реальная история. И вы как-то сумели передать в соприкосновениях этих людей и страх, и безысходность, надежду и трепетность, но не перешли черту, за которой начинается "чернушность". А между тем жуткость этой человеческой катастрофы там ощущается постоянно, точно также, как и "свет в окошке"…

 

-- Я прежде всего, как раз и ставила себе задачу исследовать эту грань. Когда ты жёстко задаёшь себе вопрос -- это сравнимо с каким-то научным экспериментом над самим собой. Беседовала не раз об этом с другими людьми и сама с собой. Спрашивала себя: можно ли говорить и как можно говорить о блокадной любви? Лично общалась с замечательным историком блокадной культуры Сергеем Яровым, к которому относилась с огромным пиететом и доверием. Как жалко, что он так рано ушёл из жизни! И для меня моя пьеска в каком-то смысле, как раз и была написана не только о блокадной этике, но и о нашей этике отношений с блокадой. Что мне, кажется, остаётся до сих пор мучительно сложным вопросом.

Блокада. Ленинград. Голод.Не говорить об этом – нельзя. Говорить – больно. Им больно, кто пережил. Нам больно, не испытавшим этой беды. И среди всех этих измерений нужно создавать какой-то язык для отражения взаимоотношений того времени. И я пришла к выводу, что лучший способ – реконструкция. Потому что по-другому невозможно достоверно представить разговоры гибнущих людей, но при этом ещё и любящих друг друга. И от этого ситуация становится ещё мучительней. Поэтому я и обратилась при написании пьесы к блокадным дневникам, воспоминаниям, письмам.

 

-- Когда начался показ спектакля, я стал искать на него отклики зрителей. Предполагая, что значительная часть отреагирует, как на что-то монотонное. Ведь в пьесе сильная ограниченность пространства, действий и самих действующих лиц. Но реакция у большинства и зрителей, и критиков оказалась удивительной. Вот один из откликов Алексея Клеянкина: "Космическое ощущение, волшебство и безмолвный диалог – очень сильное для меня впечатление… Такая пробирающая, теплая, веселая, грустная, душевная история про людей, ценности, веру, силу и любовь... Актёров вызывали на бис четыре раза!»

 

-- Я думаю, что такое воздействие объясняется ещё и тем, что на спектакль приходят особенные люди, готовые к восприятию именно такого материала. А меня лично поразило ещё и другое. Я уже привыкла, что о моих стихах знает ограниченное, предсказуемое количество почитателей авангардной сложной поэзии. И вдруг с выходом "Живых картин" и постановкой спектакля всё изменилось. Интерес резко вырос. У меня стали проходить очень интересные встречи с читателями, иногда, даже, если говорить о Петербурге, в обстановке напряжённого внимания. И это объясняется и самой темой, и тем, что я прикоснулась к ней, как бы из другого мира и из другой жизни…

 

-- Но такое "напряжённое внимание", наверное, имеет и другую причину. Процитирую ваше высказывание из одного недавнего интервью: "…Блокада для постсоветской русской интеллигенции это то, что греки называли словом ''травма'' – гноящаяся, вонючая вещь. Потому что, с одной стороны, говори, сколько хочешь, говори ''блокада'', а с другой стороны ничего нельзя о ней говорить, и когда говоришь, это вызывает брезгливость и отторжение". Мне кажется, что проблема совершенно в другом. Люди в условиях блокады, также, как и на фронте, оказывались в ситуации сильной размытости границ человечного и бесчеловечного. И им просто не хочется вспоминать весь этот ужас. Вы же подводите под это государственную идеологию…

 

Блокада Ленинграда 1941-1942 годы-- Люди, пережившие блокаду, говорили до этого о ней неохотно. В том числе и по причинам, которые вы упомянули. А надо, чтобы человек начал вспоминать. Надо ему помогать это делать. Зачем? А у нас совсем мало свидетельств этой трагедии. И её очевидцев скоро совсем не останется. Точно так же, как очень мало документальных подтверждений голодоморов и ГУЛАГа… А это нужно всё фиксировать через человеческие судьбы, чтобы подобного не повторилось. Меня удивляет, что проблемой Холокоста занимаются сегодня около тысячи исследователей по всему миру. А темой блокадного Ленинграда – всего лишь около пятнадцати человек, по моим оценкам. И это уже само по себе является гуманитарной катастрофой, если помнить сколько там погибло людей.

 

-- Большинство, до сих пор, даже, не знает о некоторых удивительных фактах проявления человеческого духа во время блокады. Меня, например, поразила потребность в книгах среди блокадников. В период голода там была издана стотысячным тиражом "Война и мир" Толстого. Даже в самый критический момент на Невском люди обменивали продукты на книги. И кто-то, прочитав "Ад" Данте, напишет в дневнике, что этот писатель не видел настоящего ада, того, который они в реальности переживали в осаждённом Ленинграде… Вы ответ для себя нашли: откуда появлялась в людях такая сила?

 

-- Там было много и тех, кто переставал быть людьми. Постоянно шла отчаянная борьба и за биологическое выживание, и за то, чтобы остаться человеком. Как пример, отношения прототипов героев моей пьесы Моисея Ваксера и Антонины Изергиной. Моисей умрёт от истощения, но в самых последних дневниковых записях он продолжает беспокоиться о своей Тоте, делает всё, чтобы помочь ей выжить, очень волнуется, что она простужена. А по воспоминаниям мы знаем, что другие в его состоянии, отгораживались от мира, ложились и долго-долго тихо умирали. А Ваксер оставался человеком до самого конца. Он и на работу ходил, когда уже и ходить у него уже не было никаких сил. Рисовал агитационные плакаты, чтобы поддержать других.