В Москве и Симбирске накануне ареста
По приезде моем в Москву я еще больше убедился в справедливости замечаний, сделанных в Петербурге. В Москве старые члены еще больше истратили энергии в пустой болтовне и еще менее оказывали готовности и решимости приступить к делу. Самое понимание дела как бы утратило ясность для них, и только новые члены, приехавшие из Петербурга, вносили некоторое оживление в кружки, где собирались члены тайного общества. Но в замену того, либеральные мнения в общем были очень распространены даже в начальственных сферах, где не боялись приблизить к себе людей, заведомо слывших за либералов.
Хотя граф Остерман-Толстой, у которого в доме я жил в Петербурге вместе с Леонидом Голицыным и другими племянниками его, и который особенно любил меня, находился в то время в Москве, однако я не остановился у него, чтобы не быть стесненным в приеме приезжавших ко мне, и поместился в доме Тютчевых в Армянском переулке, где теперь Горихвостовское заведение. Я занимал там почти весь верхний этаж, и ко мне был особый ход, так что члены общества могли беспрепятственно посещать меня.
Ноября 22-го, когда я был на балу у Остермана и проходил через маленькую полуосвещенную гостиную, князь Сергей Михайлович Голицын, сидевший в ней с Иваном Ивановичем Дмитриевым, поэтом и бывшим министром юстиции, и Евгением Ивановичем Марковым, бывшим посланником нашим в Париже, сказал мне: «Садись-ка с нами, молодой человек. Послушай нас, стариков; поучись-ка уму-разуму».
Остерман, который шел за мною, услышав эти слова, сказал Голицыну, шутя: «Вот уж нашли кого учить. Да у него в одном мизинце больше ума, чем во всех наших головах. Послушаю, однако же, и я, чему вы будете его учить».
Я сел на диван между Голицыным и Дмитриевым, а Остерман стал против меня, но в ту минуту вошли князь Дмитрий Владимирович Голицын, бывший тогда главнокомандующим в Москве, и граф Петр Александрович Толстой, командовавший 5-м корпусом, разговаривая о чемто с озабоченным видом. Остерман готовился было им сообщить предшествующий шуточный разговор и начал было словами: «А вот послушайте, о чем мы здесь говорили...» — как, заметив новопришедших, остановился и, прервав свой рассказ, сказал им: «Да что с вами? Что вы так невеселы, да еще на бале у меня?»
Тогда Дмитрий Владимирович Голицын, остановясь против дивана, где мы сидели, сказал вполголоса, чтоб не слыхали беспрестанно проходившие через гостиную: «Есть известие, что государь простудился. Впрочем, ему, кажется, лучше». Потом прибавил: «Однако об этом не надо никому говорить».
Мы вышли в бальную залу. Я стоял в амбразуре окна и начал говорить с членами общества, то с тем, то с другим, подходившими ко мне, а Протасов сердился, что я не танцую, и то и дело подбегал ко мне, говоря: «Что ты все толкуешь о политике, а не танцуешь. Да перестань же и ступай танцевать... Да скоро ли ты бросишь, вон Ольга велела силою тебя тащить» и пр.
Екатеринин день 24 ноября был для меня день чрезвычайно утомительный. В родстве и знакомстве моем было очень много именинниц. Все утро проездил я с визитами, затем был у нас парадный обед, по случаю именин тетки Екатерины Львовны, — а на вечер я получил множество приглашений на бал к разным именинницам, и хотя почти от всех отказался, но все-таки осталось три дома, куда необходимо было ехать: к Апраксину, с сыном которого мы были очень близки, к княгине Екатерине Александровне Трубецкой, первому другу моей мачехи, и к княгине Наталье Ивановне Голицыной, сестре Остермана, у которой была именинница дочь (Коко), совоспитанница моей сестры, вышедшая потом за графа Салтыкова. Впрочем, эти разъезды были потому не совсем невыгодны, что давали мне возможность повидаться со многими членами, не возбуждая внимания особыми намеренными посещениями.
Ноября 26-го я был на бале у главнокомандующего, но как я хотел на другой день или на третий выехать в Казань, и мне приходилось написать перед выездом много писем в Петербург, то я и уехал с бала рано, как и вообще, впрочем, не оставался на балах даже до ужина. Воротясь домой, я отослал прислугу, а сам сел писать. Было уже три часа утра, когда я услышал подъезжающие экипажи, и сначала ни на это, ни на раздававшиеся голоса в передней не обратил особенного внимания.
Я думал, что это воротились с бала кузина и ее братья и хотят мне что-нибудь рассказать о бале. Но скоро по бряцанию нескольких сабель и звуку шагов я увидел, что идет целая толпа.
Чтоб дойти до моего кабинета, надобно было пройти целый ряд комнат. Я был в совершенном недоумении, что бы это значило. Быстро мелькнула мысль, уже не идут ли арестовать меня? Рука инстинктивно схватила только что написанное важное письмо; я зажег его и бросил в камин, а сам бросился навстречу идущим, чтоб не дать им войти в кабинет и увидать горящее письмо; но едва только я приподнял портьеру, как Алексей Шереметьев, шедший впереди, увидав меня, закричал: «Государь умер; скажи, что должны мы делать?» С ним вместе приехали дети графа Толстого, Бахметьев и Ладыженский, адъютанты его, Раич и др. Они узнали о смерти государя от графа Толстого, которому сообщил о том Дмитрий Владимирович Голицын уже при разъезде, не желая произвести замешательства на бале, и они, не отыскав меня в числе разъезжавшихся, решились ехать немедленно ко мне и сообщить полученную секретно важную новость.
На другой день я увидался с влиятельными членами общества, и на общем совещании решили отправить Одоевского и Вяземского (старшего) в Петербург, чтоб узнать, что намерены там делать. Мы получили в ответ, что все должны ехать по прежнему назначению, что общество решилось ничего не предпринимать, так как вся Россия присягнула уже Константину, — а что будут выжидать первых действий нового царствования.
Я всякий день бывал у Остермана, хоть и ненадолго; но раз поздно уже вечером он прислал верхового с запискою, чтоб на другой день я приехал к нему поутру пораньше. Я отправился в 10 часов.
«Вот матушка твоя, — сказал он, как только я вошел к нему, — пишет ко мне и бранит меня, будто бы я тебя держу в Москве. Ты знаешь, как я люблю тебя, но что ж в самом деле ты не едешь, когда там тебя так ждут?»
Я отвечал, что, может быть, придется возвратиться в Петербург. Он посмотрел на меня внимательно и сказал: «А позвольте спросить, зачем бы это?» Я отвечал, что с переменою царствования не мудрено, что переменится внешняя политика и скорее всего относительно греков. Тогда флот будет необходим, а известно, в каком расстройстве он находится после наводнения прошлого (1824) года, что поэтому надобно очень заблаговременно позаботиться о его вооружении, и в таком случае, думаю, всякий офицер, находящийся на месте, будет не лишний.
Остерман улыбнулся: «Ну, все это хорошо, — сказал он, — только вот что я тебе скажу: в Петербург отпущу я одного Федора (Тютчева), он не опасен; да и тому, впрочем, велел я скорее убираться к своему месту в Мюнхен; Валериана (Голицына) возьму с собой, а вы, господин будущий министр, извольте-ка у меня отправляться в Казань, если не хотите, чтоб я сам вас туда выпроводил. Теперь никому из вас в Петербурге нечего делать; в Петербурге ваше место будет тогда, когда будете министром. Теперь извольте-ка мне сказать, когда выезжаете, потому что я сейчас напишу вашей матушке».
«В таком случае, — сказал я, — я думаю, что могу выехать дня через два или три»*.
«А есть ли у тебя экипаж?» — спросил Остерман.
Я отвечал, что приехал в Москву в дилижансе, и как дорога плохо еще установилась, то и не знаю, стоит ли покупать зимнюю повозку, чтоб не пришлось бросить ее где-нибудь, и потому думаю поехать на перекладных.
Этот разговор происходил до получения еще нами из Петербурга ответа, которого, однако, мы ждали уже с часу на час.
«Ну, хорошо, мой управляющий довезет тебя во всяком случае до Владимира, а может быть, и дальше, да это будет и для меня вернее, и я буду спокоен на твой счет. Стало быть, через три дня ты будешь готов, а до тех пор прошу покорно всякий день показываться мне».
Разумеется, я ему не противоречил, хотя и стал придумывать, как бы отделаться от провожатого, в случае, если это понадобится. Между тем, как мы таким образом разговаривали, полушутя, полусерьезно, приехал главнокомандующий Дмитрий Владимирович Голицын и только что вошел в кабинет, как, не поздоровавшись даже, сказал Остерману: «Вообрази себе, что все прапорщики взбеленились и задумали скакать в Петербург. Что бы это значило? Я велел не выдавать без меня никому подорожной. Жаль только, что мне поздно сказали, а то кое-кто успел уже улизнуть в Петербург».
«Это значит, — отвечал Остерман, не щадивший никого, — что прапорщикам поневоле приходится заниматься государственными делами, когда государственные люди занимаются прапорщичьими. Вот и мои племяннички бросились было туда же, только я позволил себе вмешаться в их дела, и сейчас о том и хлопотал, чтоб вот этого будущего адмирала и министра отправить понадежнее в Казань, а то и кузина Надежда жалуется, что мы его здесь совсем заквестровали».
Голицын улыбнулся и посмотрел на меня внимательно.