Между тем, пока продолжалось такое колебание прави­тельства и, в ожидании окончательного решения его, нас продолжали держать в крепости, случился один из самых грустных эпизодов моей жизни. В то время, когда я радо­вался, что по случаю произнесения приговора и оконча­ния следствия меня не отвлекают уже от избранных мною занятий ни требованием в комитете, ни письменными зап­росами, вдруг получаю я бумагу, где говорилось, что на меня сделаны новые показания, обвиняющие меня в госу­дарственной измене, и что если я не сознаюсь во всем немедленно и не раскрою всего, то неминуемо буду предан смертной казни. Показание состояло в том, что я был будто бы в сношениях с иностранными правительствами и получал от них огромные суммы для произведения смут в России. Нелепость подобного показания была очевидна, и я никак не мог понять, ни кто мог его сделать, ни того, как могли ему поверить в комитете. Впоследствии, на уп­рек мой в том Левашеву, он оправдывался тем, что, кроме близости ко мне лица, сделавшего показания, оно, по-видимому, подтверждало коварные намеки, сделанные уже и Рылеевым, чрезвычайно озлобившимся на меня, по сло­вам Левашева, за презрение, выказанное мною Рылееву за его поведение в комитете. Разумеется, я немедленно потре­бовал представить положительные документы в улику и очной ставки с доносчиком, который оказался способным на такие лживые показания, которые прямо вели меня на эшафот и наводили сомнение на патриотизм человека, не­задолго еще перед тем отвергавшего самые блестящие пред­ложения бразильского императора. Комитет вынужден был уступить моему требованию, и вот на очной ставке оказа­лось, что ложным доносчиком, который вел меня на ви­селицу, был облагодетельствованный мною мой младший брат Ипполит.

Избалованный мачехою, для которой он служил как бы вывескою тщеславного желания доказать, что она бу­дет не хуже родной матери, и которая по смерти нашего отца изменила назначение младшего брата отдать его не в Морской корпус, как того хотел отец, а в артиллерийское училище, чтобы он мог поступить потом в гвардию, Ип­полит не только дурно учился, но и вовлекся в разные дурные дела. Его долго продержали дома, а в училище, только что устроенном вновь, не было ни порядка, ни дисциплины; поэтому дурные наклонности, развившиеся с особенной силой дома по смерти отца, не могли уже быть исправлены в училище, и когда я прибыл в Петер­бург из Америки в 1824 году, то нашел его запутанным в одно из таких дурных дел, которое грозило ему позорным наказанием и выключкою из училища в том случае, если не будет уплачена довольно значительная сумма, как объя­вил мне об этом и сам директор училища.

Ипполит притворился глубоко раскаявшимся, обещал бросить все дурные знакомства и дела и вперед заниматься исключительно ученьем, не посещая уже никого, кроме меня. Я простил его, заплатил за него все и позволил хо­дить к себе, продолжая постоянно помогать ему в его нуж­дах, так как мачеха отказалась уже платить за него долги. Никаких секретных бумаг он не мог, разумеется, видеть у меня, но по управлению моему хозяйственной частью в кругосветной экспедиции у меня было множество бумаг официальных, не составляющих никакого секрета и пото­му лежавших открыто на столе, так как в них, при состав­лении отчетов в контроль, беспрестанно случалась надоб­ность. Вот в этих-то бумагах он, как оказалось впослед­ствии, и рылся. Тут было много бумаг на иностранных языках и консульских денежных счетов за разные вещи, поставляемые для экспедиции и по переводу векселей. Не зная никакого другого языка, кроме французского, Ип­полит не мог узнать содержание этих бумаг. Видя же впос­ледствии раздражение правительства против нас и даже явную несправедливость, он по легкомыслию вообразил себе, что при таком расположении правительства всякое показание против нас будет принято без исследования, и потому, зная, что при дурном его учении он не может рассчитывать на повышение законным путем, он вздумал составить себе выслугу из ложного доноса на брата, столько для него сделавшего, и воспользовался для этого тем слу­чаем, что видел у меня иностранные бумаги и счеты, при­плетя их в подтверждение сочиненной им басни. Надо ска­зать, что и в комитете были настолько неосновательны, что долго мучили меня косвенными расспросами вместо того, чтобы показать мне бумаги или сейчас же велеть перевести их в иностранной коллегии, как и вынуждены были сделать наконец по моему требованию. Я даже од­нажды очень пристыдил их, когда они показали мне с каким-то торжеством одну бумагу «с символическими зна­ками», как выражались они в запросе, «содержащую ог­ромные цифры и на неизвестном никому языке». ^ «Это просто трактирный счет, — отвечал я, смеясь, — провизию, поставляемую для офицерского стола, симческие знаки — вывеска трактира, неведомый язык — португальский, а цифры огромны оттого, что в Бразилии счет идет на мариведисы, которых в пиастре считается около тысячи, немного более или менее, смотря по текущему курсу».

Ипполита приговорили было за ложный донос на род­ного брата к очень строгому наказанию, но я через Левашева писал к государю и просил его, чтобы после удара, нанесенного моим родным моим приговором, не усили­вать через меру их горесть строгим приговором меньшому брату. Поэтому его только разжаловали в солдаты, но без лишения дворянства, и послали на службу в Оренбург. К несчастию, он употребил во зло и это снисхождение, и как он вследствие новых своих дурных дел навсегда стал потом злою моею тенью, то я, к сожалению, и должен здесь рассказать его дальнейшую судьбу.

Вследствие того обстоятельства, что мы оба были в Си­бири, оба содержались в каземате, оба писали в Сибири и о ней, хотя, как известно, в противоположном смысле, нас часто смешивали, иногда, конечно, неумышленно, но иногда и умышленно, причем он извлекал всегда себе из этого смешивания выгоду, между тем как на меня отбра­сывал постоянно тень своих дурных действий. Много для него делали, чего он вовсе не заслуживал, единственно потому, что смешивали его со мною или ради уважения и расположения ко мне; а мне, напротив, много вредили, или также смешивая меня с ним, или по раздражению против него, и даже умышленно употребляли это смешиванье в орудие клеветы против меня.

Так как по дороге, по которой Ипполит следовал с партией, ведь были у нас родные и знакомые начальники, а дела его не знали, то он и воспользовался этим, чтобы сочинить новую историю, что он «пострадал будто бы за то, что, по любви к брату, пожертвовал собою, чтобы освободить брата в крепости». Этим возбудил он к себе повсеместно и у всех участие и заслужил благоволение. Князь Дмитрий Владимирович Голицын, главнокомандующий в Москве, позволил ему отделиться от партии и остаться в Москве с тем, чтобы после догнать партию на почтовых. Граф Апраксин, губернатор во Владимире, сделал то же; и точно так же поступили в Нижнем Новгороде и Казани. А так как он ехал на почтовых, то все-таки, хотя он и оста­вался по несколько дней в городах, успел, однако, опере­дить партию. Но, прибыв в Оренбург, он сейчас же попал­ся в какой-то глупой ссоре, о которой донесено было, однако, в Петербург, где вследствие этого и узнали, что он прибыл в Оренбург до прихода партии. Началось иссле­дование, и он по малодушию выдал всех, кто оказал ему снисхождение. За исключением Голицына, всем был сде­лан высочайший выговор.