Таким образом, когда все дошло до полного развития, собственно наше тюремное помещение заключалось в сле­дующем: 1) Большой каземат, или новопостроенный дом; 2) Малый каземат, или тот дом, который мы занимали первоначально с приезда; 3) Дьячковский каземат, или дом мещанина Дьячкова и 4) Лазарет. Эти названия упот­реблялись не только в разговоре, но и в официальной переписке.

Большой каземат, где помещалось самое большое число из нас, был не что иное, как грубо и плохо срубленная казарма с узкими горизонтальными окнами, заколочен­ными решетками. Он разделялся на пять горниц и сени, где стояли часовые. Одна горница служила столовою, в четырех мы жили. По какому-то странному случаю самую большую горницу, где жил я, заняли люди и по характе­ру, и по положению самые независимые. Она поэтому и получила название Великого Новгорода; другую неболь­шую горницу на той же половине заняли люди, к нам подходившие по характеру и всегда стоявшие с нами заод­но; поэтому эту горницу назвали Псковом. На другой по­ловине ту горницу, которая была меньше, заняли люди богатые и с барскими замашками; эта горница получила название Москвы и барской; наконец, последнюю горни­цу прозвали Вологда, или мужичье, а иногда звали и хо­лопскою, потому что многие из живущих в ней, почти все из армейских офицеров и разночинцев, было на послугах У Москвы и служили Москве орудием против наших ком­нат. Нельзя объяснить, как возникли эти названия, но они до того укоренились и вошли в обычай, что других в разговорах уже не употребляли.

Вначале положение наше было очень тяжело и в мате­риальном, и в нравственном отношении, особенно пока находились в первом доме, обращенном в тюрьму. Печи страшно дымили, окна были заколочены решетками, но и досками, кроме верхних стеклышек, да и те были замазаны известью. Вечером огня не давали, кроме только как во время ужина. Хотя обед и ужин мы готовили на свои деньги, и заведовавший нашим хозяйством горный начальник прилагал все свое старание, чтобы все было хорошо, и даже многое присое­динял даром из своих запасов, чего нельзя было тогда достать в Чите, но все это, проходя через руки офицеров и солдат, бывших при нас, страшно искажалось и пачка­лось. Хлеб и пироги ломали под предлогом осмотра, нет ли в них записок, и при этом караульные всегда уделяли добрую часть себе, и мы не раз видели, как даже офицер (караульный) запускал руку в блюдо и тащил котлетку или кусок жаркого, так как нам ножей и вилок не давали, а приносили все разрезанное. Подозрительность и боязнь простирались до того, что не позволяли самим бриться, вследствие чего большая часть и отпустили бороды. Не да­вали иголок из опасения, что мы сделаем из них магнит­ную стрелку и компас для предполагаемого бегства; отла­мывали у щипцов кончики, чтобы мы не могли сделать из щипцов орудия нападения на караульных и пр. Нас бес­престанно обыскивали и осматривали наши вещи.

Глупость и грубость офицеров, бывших при нас (в про­тивоположность солдатам, которые были чрезвычайно уч­тивы и услужливы), приводила нередко к сценам, кото­рые иногда были очень смешны, но иногда могли вести к очень прискорбным последствиям. Сначала жены моих то­варищей допускались на свидание с мужьями только на один час времени, и то при караульном офицере. Вот один из этих офицеров и подал коменданту рапорт, что «госу­дарственный преступник и его жена разговаривают на не­пристойном языке, которого он не понимает и потому за последствия не отвечает». Другой караульный офицер, бу­дучи пьян, сказал грубость жене Муравьева, за что На­рышкин, свидетель сцены, хотя самый кроткий человек, сбросил офицера с крыльца. Нарышкина намерены были судить, но, к счастью, горный начальник Смольянинов засвидетельствовал перед комендантом, который его осо­бенно уважал за примерную честность и добросовестность, что офицер был действительно пьян, и дело кончилось переводом офицера в другую команду.

Два обстоятельства переменили, однако же, совершен­но наше положение: это разрешение получать деньги от родных и болезнь коменданта, которого могли вылечить только доктора наших товарищей.

Содержание нам давалось то же, что и обыкновенным ссыльным, т.е. два пуда муки и 1р. 98 к. ассиг., в месяц; но так как мы находились в заточении, то и не могли подоб­но простым ссыльным, живущим обыкновенно на воле, дополнять недостаточность содержания заработками своего труда. И хотя правительство не пожалело огромных расхо­дов на постройку каземата и учреждения при нас особен­ного управления, чтобы только стеснить нас, но поскупи­лось прибавить на содержание и потому разрешило род­ным присылать нам деньги, сначала по 500 рублей ассиг. на одинокого и по 2000 р. ассиг. дамам (с тем, однако, чтобы не выдавать им за раз больше 200 р.); но когда поставлено было на вид, что другие ничего не будут полу­чать, или вовсе не имея родных, или у кого родные бед­ны, то разрешено получать и более, чтобы помогать това­рищам; и вот под этим предлогом и начали иные получать даже десятками тысяч. Когда потом свели общие счеты за все время, то оказалось, что, кроме ценности посылок, один каземат получал в год около 400 тысяч ассигнация­ми. Что же касается до посылок, то каждую неделю при­ходил из Иркутска целый обоз в сопровождении казака. Посылали платье, книги, провизию и даже такие вещи, как московские калачи, сайки и пр. Так как комендант и его штаб тоже получали огромное содержание (один ко­мендант 30 тыс. рублей в год), то при таком обилии денег явилось в Чите двенадцать хороших лавок, и в некоторых из них можно было достать все, что только продавалось в России.

Естественно, что при таких огромных средствах, кото­рыми мы располагали, все, что нас окружало и пользова­лось всем от нас, поставило себя в совершенную от нас зависимость, которая вскоре увеличилась еще тем, что не­обходимость заставила всех обращаться к нам же как для медицинского пособия, так и для обучения детей. Между нашими товарищами были люди, хорошо знавшие меди­цину, и мы имели свою собственную отличную аптеку, медицинскую библиотеку и все отличные инструменты, еобходимые как хирургу, так и акушеру.

Сначала комендант ставил препятствие нашим медикам лечить даже дам, жен наших товарищей, так как это тре­бовало выхода из каземата и снятия железа. Но когда он сам сильно заболел и ему самому понадобились хорошие доктора и лекарства, то волею или неволею, допустив изъя­тие в свою пользу, он должен был допустить его и для других, тем более что, по старости своей и частным болез­ненным припадкам, видел, что ему постоянно уже при­дется прибегать к помощи наших докторов. А как скоро узнали, что нашим докторам позволяется лечить и посто­ронних, то не только местные жители стали обращаться за пособием, но как в Читу, так впоследствии и в Петровс­кий завод начали приезжать издалека — из Нерчинского края, из Кяхты и даже Иркутска. С другой стороны, это имело для нас то благоприятное влияние, что во время болезни своей комендант, сблизившись с нашими доктора­ми, успокоился и вообще на наш счет и, не опасаясь уже политических покушений, начал делать о нас правитель­ству донесение уже в благоприятном смысле, так что нако­нец отважился даже написать в частном письме шефу жан­дармов: «Не я их стерегу, а они меня берегут», следствием чего было, что через четыре года сняли с нас железа.

Еще более, как и следовало ожидать, встретилось пре­пятствий для обучения детей, не только по нашему поло­жению вообще, которое воспрещало занятие этого рода, но в особенности по нахождению нашему в каземате, куда впускать и откуда выпускать никого не дозволялось. Но и тут необходимость и приобретенное нами уже нравствен­ное влияние все победили, и мы увидим, что в Петровс­ком заводе были устроены уже формальные учебные и ремесленные школы. Конечно, переход от запрещения дер­жать иголку и иметь карандаш до устройства мастерских со всевозможными инструментами и занятий, требующих пол­ной свободы писать, совершился не вдруг, однако необхо­димая потребность во всем этом тем скорее устранила все препятствия, что неосновательность первых запрещений была слишком очевидна.