Дальнейший рассказ о нахождении в главном штабе изложен у меня в статье о Грибоедове («Древ, и Нов. Россия», 1879 г.)*.
Здесь только поясню, что записку Любимов давал к графине Анне Ивановне Коновницыной, дочь которой была замужем за Нарышкиным, бывшим в полку у Любимова; а офицер, встретившийся нам, когда мы шли с Грибоедовым в кондитерскую Лореда, Павел Николаевич Игнатьев.
Любимов сказал офицеру: «Вот вам записка к графине Анне Ивановне Коновницыной. Вы получите от нее десять тысяч рублей. Делайте там в следственном комитете, что хотите; давайте кому и сколько хотите, мне до этого дела нет, только представьте мне из портфеля письма Пестеля, — что останется от расходов, все ваше».
Офицер был озадачен, однако же взял записку и дело устроил. Через аудиторов и других канцелярских чиновников, бывших в следственной комиссии, он выкупил требуемые бумаги за три тысячи, следовательно, остальные 7 тысяч остались в его пользу. Любимов отделался тем, что посидел в крепости и лишен только был полка.
Здесь кстати заметить, что некоторые родные также сочли лучше действовать подобными же средствами, чем просить о милости или рассчитывать на нее. Были примеры, что подкупленные плац-адъютанты ходили по казематам и уговаривали отказаться на очной ставке от сделанных показаний на такого-то, вследствие чего некоторым и удалось или совершенно оправдаться, или, по крайней мере, значительно уменьшить свою вину.
Когда комнаты на квартире Толя были готовы, нас собралось там несколько человек: полковой командир Кончиалов, Грибоедов, бригадный генерал Кальм, два брата Раевские, Сенявин, сын адмирала, Машинский — подольский предводитель дворянства и князь Шаховской. Если бы каждый не был занят серьезными мыслями, то можно даже бы сказать, что нам было весело. Офицер, бывший при нас (тот самый, который обделал дело Любимова), сказал нам: «Господа, дайте мне только слово, что вы не уйдете, а так делайте, что хотите».
Он сам водил нас через ход со двора в кондитерскую Лореда, бывшую рядом с домом главного штаба. Особенно часто водил он меня, бывшего свидетелем сделки его с Любимовым, и Грибоедова, игру которого на фортепиано любил слушать. Мы помещались всегда, разумеется, в отдельной комнате; офицер был близкий знакомый в кондитерской, и нам все подавали из внутренних комнат хозяев. У нашей квартиры стоял снаружи часовой, но когда нам нужно было посылать или за обедом, или за книгами, то караульный гвардейский солдат без церемонии носил к нам ружье, снимал суму и, надев шинель, отправлялся с поручением, а мы запирали дверь на ключ изнутри.
Задача, которую я себе поставил в защите своей в следственном комитете, была такого рода: новые мысли и новые цели занимали меня до такой степени, что я уже не слишком-то заботился о своем спасении, как выражаются обыкновенно, хотя и считал себя обязанным сделать и в этом отношении все, что могу. Но главное, что занимало меня, — это было спасти других, что вполне и удалось мне, потому что за мною ни один человек по сношению со мною не был компрометирован, кроме тех, которые сами компрометировали себя. Во-вторых, решился даже пожертвовать своим самолюбием, чтобы только не дать комитету разгадать настоящих своих целей, ни своего значения, и в этом отношении как нельзя больше были мне на руку действия самого комитета, который сам бился из всех сил, чтобы уменьшить мое нравственное значение в бывших событиях.
Раевских освободили; конечно, это было сделано для их отца, но они были в полной уверенности, что это вследствие их «откровенности», т.е. болтливости, чем они и ввели в заблуждение легковерных людей, вздумавших подражать им, но попавших в крепость безвыходно. Грибоедов смешил нас рассказами, как ему доказывали на основании «Горя от ума», что он должен быть членом тайного общества, а он доказывал противное на том же основании и пр.
Надо сказать, что я обращался с членами следственного комитета вовсе не так, как человек, ищущий своего «спасения». Я не мог скрывать своего презрения к ним и высказывал им такие горькие истины, каких конечно, им ни прежде, ни после не приходилось слышать. Я говорил «грубо и дерзко», как выражались они, называл вещи и дела прямо своими именами. Я доказывал им прямо, что они-то и есть главные виновники революций и поступают совершенно по правилам в которых нас обвиняют, с тою разницей, что мы допускали эти правила для блага общего и жертвуя собою и своим, а они допускают их для личных целей, жертвуя не собою, а общим благом; что в этом отношении смерть Петра III и Павла такие улики против них, которых никакими софизмами ни устранить, ни смягчить им нельзя, потому что они действовали тут против лиц, признаваемых ими за царей, и с совестью, признающею значение царского достоинства, тогда как те, которых обыкновенно называют революционерами, видят в них простых людей и хотя, положим, по заблуждению, но видели притом и людей враждебных отечеству.
В одной из подобных сцен дело дошло до того, что многие вскочили, другие заткнули свои уши; председатель комитета военный министр Татищев испугался и, схватив меня за руку, увлек в другую комнату: «Что ты делаешь, друг, — вскричал он, подняв руки кверху. — Зачем ты так раздражаешь их, зачем ты говоришь с такою запальчивостью?» — «Напротив, вы сами видели, что я говорил очень хладнокровно и спокойно и даже не возвышал тона против обыкновенной речи».
«Да разве ты не видишь, что это-то спокойствие и уверенность и бесят их. Запальчивость твоя не в тоне, а в содержании твоих слов. Ты ведь в самом деле говоришь так, как будто бы ты над ними производишь следствие, а не они над тобою; как будто бы ты их обвиняешь, а не они».
«Может быть, история так и скажет».