Рост моего нравственного влияния
Немного времени прожил я в Чите, как уже начало выступать мое личное значение, вполне независимое от нашего общего значения.
Надо сказать, что вначале каждый из нас пользовался известною долею того значения и той репутации, которые приобрел каземат вообще. От каждого из нас ожидали всего хорошего уже потому, что мы приезжали из каземата. Но, к несчастью, вскоре поступки некоторых из наших товарищей стали обнаруживать, что и нахождение в каземате не представляло еще безусловного ручательства. Я не говорю уже о действиях тех людей, которые и для каземата составляли невыгодную примесь, вредившую нашей репутации во время нахождения нашего еще в каземате, но, к сожалению, многие из тех даже, которые держали себя хорошо, пока жили в кругу товарищей, не умели выдержать одиночества и вдались во многое неприличное, когда остались одни без поддержки.
Здесь надобно, впрочем, заметить, что не столько вредили людям их личные недостатки, обычные и другим (например, разгул, пьянство и пр.), сколько то обстоятельство, что многие впали в противоречие с главным нравственным своим принципом. Иные, чтобы добиться возвращения в Россию, вступили в службу и сделались орудиями того самого управления, которое осуждали. Другие поступили на службу в винный откуп и вообще пустились Ради интереса в такие занятия и обороты, делавшие их товарищами людей, которых правила были совершенно противоположны нашим, и не менее того усвоились и нашими товарищами, подчинявшимися им по необходимости, коль скоро они вступили на тот путь, где выгода могла
16 Д. Завалишин быть извлекаема единственно через приложения этих правил, т.е. всяческими злоупотреблениями. Благодаря Бога, я удержал себя от всего этого, и потому-то в то время, как мои товарищи начали уже сердиться на меня за постоянное обличение противоречий, в которые они впали, общее доверие ко мне возрастало именно по поводу сравнения моих действий с их действиями.
«Отчего это иркутские товарищи Дмитрия Иринарховича что-то не жалуют его?» — спросил один из новоприезжих забайкальского губернатора.
«Оттого, что он вовсе не похож на них», — отвечал тот.
На наше нравственное значение я никогда не смотрел как на личную собственность, которою мы могли располагать по произволу; я считал ее уже тем достоянием государства, на которое никто, ни мы сами даже, посягать не имели уже права.
Выше где-то я сказал, что законное действие партий для меня заключалось до тех пор, пока они смотрели на себя как на относительное орудие для служения отечеству, и потому никогда не ставил партии выше отечества. Потому-то я никогда и не был человеком партии в том смысле, в каком выгодно им быть, потому что не мог извинять, скрывать и оправдывать непохвальных дел только делом партии, и дурные дела, совершаемые теми, кто выдавал себя и считался за представителей его, подпадали тем сильнейшему моему осуждению, что у них не было извинения в бессознательности действий, как у людей, никогда не рассуждавших об истинных основах благосостояния государственного и общественного. Относясь строго к своим товарищам, я тем строже еще должен был отнестись к полякам не только за их противоречие с либеральными идеями, которых они также выдавали себя партизанами, но и за право, которое они присваивали себе вредить России, под предлогом вражды к правительству. Привлекая сочувствие русских либеральными идеями, они пустились извлекать себе выгоду даже из всех возможных административных злоупотреблений и сделались сознательными орудиями людей, наиболее угнетавших народ. В тех же действиях, которые позволяли они себе под предлогом действий против правительства, они дошли до того, что один из них (Хлопицкий [39] ), стал делать и сбывать фальшивые ассигнации.
Когда я стал упрекать за это его товарищей, они пытались оправдывать это обязанностью вредить правительству и излагали то учение, которое потом сделалось известным под названием польского катехизиса. Я обличал их тем, что люди и в величайших заблуждениях могут доказывать свою искренность тем, что жертвуют собою и своею собственностью за свои убеждения, как бы они ни были ошибочны. Но кто извлекает из этого выгоду себе, тот уже не имеет права ссылаться на убеждения, иначе всякий вор будет вправе это делать. Вот почему относительно политических ссыльных поляков я поступал всегда так, что, делая для каждой личности, как человек, все, что мог, для облегчения его участи и удовлетворения законных просьб, я в то же время энергически сопротивлялся всякому их действию, вредному для народа и России. Поэтому они возненавидели меня не хуже обличаемых начальников, как и те из наших товарищей, которые ради выгоды отступили от своих правил. И вот, мало-помалу на общей почве интереса сомкнулись в общий кружок все люди, вредившие народу, и потому заочно враждовавшие против меня как против главного обличителя их и помехи. К этому присоединилось и самолюбие, оскорбляемое тем, что приписывали моей гордости: «Он не хочет знать своих товарищей», — жаловались мои товарищи, забывая, что никто для них столько не сделал и не продолжал делать[40] , как я.
«Мы такие же либералы и за то же пострадали, товарищи его считают нас за своих; один только он стоит каким-то недоступным», — кричали поляки. «Отчего же его товарищи ведут с нами компанию, — говорили чиновники, — только он один смотрит на нас свысока? И что ему за дело до наших дел; ведь вот его товарищи не мешаются же ни во что и так же пользуются всем, что случится, как и мы, грешные».
Мудрено ли после этого, что эти люди прибегали ко всем непозволительным средствам, чтобы вредить мне; но самая сила этой вражды, самая эта исключительность, в какой я стоял, только укрепила доверие ко мне народа и служила к моему возвышению. Опыт постоянно доказывал, что самая клевета этих людей была неискренняя, искусственная, потому что не было примера, чтобы кто-нибудь из наиболее враждовавших ко мне задумался бы обратиться ко мне с полным доверием, коль скоро ему самому приходилось иметь нужду ко мне, и тем самым не доказывал бы, что сам нисколько не верил той клевете, которую распространял, а вполне знал, напротив, что все это выдумано и сочинено по вражде.