Здесь кстати сказать, что и в Сибири произошло то же явление, которое так повсеместно замечается у поляков в Польше и в Западном крае, населенном поляками и евре­ями. Ссыльные политические поляки сейчас сошлись в Сибири с жидами, сосланными за нравственные преступ­ления: за воровство, делание и сбыт фальшивых ассигна­ций и пр., и стали заодно с ними участвовать во всех нечистых делах, употребляя их в свою очередь своими ору­диями, как сами служили орудиями для злоупотреблений администрации. Если поляку удалось втереться в писари к исправнику, к заседателю или тем более в волостные пи­сари, то по всем нечистым делам у него факторами были жиды. Вследствие всего вышесказанного создалось в Вос­точной Сибири такое общее положение: если начальники искренно или неискренно говорили о пользе, о правде, о благе народа, об улучшениях и пр., они обращались ко мне.

Я никогда и никому не отказывал ни в совете, ни в содействии. Но так как никто не имел личного права на мои услуги, а я мог действовать только служа бескорыстно общему благу, то я и не мог допускать, чтобы кто-нибудь осмеливался действия мои на общую пользу обращать на свою исключительную. Поэтому я всегда зорко смотрел на действия начальников, и при первой попытке их употре­бить мой труд на их выгоду ко вреду народа, они немед­ленно встречали меня с моим энергическим обличением и противодействием. Тогда они, безуспешно попытавшись остановить меня обольщением выгоды или угрозами, пе­реходили к тому, что искали себе союзников в людях, враждующих против меня, и начинали заискивать у них популярность, кокетничая с теми из декабристов и из со­циалистов (а в особенности с поляками), которым не только не противны были дурные дела начальников, но которые и сами извлекали еще из них свою выгоду.

Значение мое выказывалось уже в полном свете, когда прибыла в Сибирь сенаторская ревизия. Уже и до тех пор, когда кто приезжал в Сибирь для ученых или для прави­тельственных целей и желал знать, где и от кого может лучше узнать положение вещей и получить точные сведе­ния и более правильный совет, то указывали всегда на меня, иногда даже и люди, враждовавшие против меня, но вынуждаемые отношениями своими к спрашивающему лицу дать искренний совет. Так обращаемы были ко мне и комиссия государственных имуществ, и архиерей, и чле­ны ученых экспедиций, и разные вновь приезжавшие на­чальники. Так Иван Иванович Пущин, мой товарищ, сам юрист и бывший председатель надзорного суда в Москве, сказал откровенно брату своему, юрисконсульту, послан­ному министром юстиции, что я могу быть ему гораздо полезнее и по этой части, нежели он или кто-нибудь в Сибири.

Еще я должен упомянуть здесь об одном обстоятельстве. Я часто получал правильные сведения из тех же самых источников, из которых администрации доставлялись са­мые неправильные. Писаря всех центров управления в крае были у меня на жалованьи и доставляли мне не только точные сведения, которые я требовал, но иногда и такие, которых я не ожидал от них, — а, разумеется, жалованья я не мог давать слишком большого. Вот и спросил я од­нажды волостного писаря Татауровской волости, отчего это они мне доставляют очень удовлетворительные сведе­ния, а в окружное управление посылают какую-то бес­смыслицу.

«Известное дело, сударь, — ответил он, — вы деньги платите, и все мы знаем, что не от богатства какого, стало быть, это вам действительно нужно. К тому же вы и за народ стоите, ну и поусердствуешь иногда и не для денег только. Да вы и растолковать умеете хорошо, как что и зачем, — и самому станет интересно; и подумаешь иной час, ведь вот сколько лет писали и писали цифры только и ничего в них не видели, а вы вот растолковали, как тут вывести из них и то и другое. А управление наше что? Знаемое дело: велят писать «статистику». Ну вот примешь­ся иногда за дело, как и следует, посадишь толкового че­ловека. А тут бумаги; то дело немедленно, другое немед­ленно, все немедленно и все с угрозою, что если не ско­ро, то пришлют нарочного на прогонах на твой счет. И иной раз в самом деле кабы что нужное было, а то требу­ют сведений, которые давным-давно у них есть, только бы порыться в шкафу. А то нет: валяй приказ в волостное правление; пусть снова пришлют. Ну так и оторвешь от «ста­тистики» всех дельных людей и посадишь какого мальчиш­ку: знаешь, все с рук сойдет. Ведь там не поверяют, не то что другое дело, где наврешь, так и ответишь, пожалуй».

Так-то и вышло, что однажды в высшей только ин­станции заметили в таблицах, что в числе народонаселе­ния стоит — ревизских души. Никак не могли понять, как это случилось. Надо было добраться до самых низших ин­станций, даже до черновых бумаг. А случилось очень про­сто: перепутали столбцы и число населения поставили в столбец засеянных десятин, а число засеянных десятин в столбец о населении, и в каждой дальнейшей верхней ин­станции все переписывали и переписывали, да отсылая далее подписывали без проверки; кому и когда досуг по­верять?

Этот опыт мой с волостными писарями доказал, одна­ко же, что есть средства извлекать пользу и из таких ору­дий, как упомянутые выше, если только дать им должное разумение дела и заинтересовать их в хорошем исполнении дела собственною их выгодою.

Я выше уже сказал, что даже наиболее враждовавшие против меня начальники все-таки всеми средствами хоть косвенно старались, однако, вызнать мое мнение о всяком важном для них деле и очень дорожили моим одобрением, очень бывали рады, если к числу аргументов могли приба­вить такой, считавшийся непреодолимым: «Сам Завали­шин так думает». Тем охотнее должна была обратиться ко мне сенаторская ревизия, которая не была солидарна с дурными делами администрации и приехала поверять их, но совершенно терялась в хаосе показаний, противореча­щих по различию интересов, а сама не имела нужных све­дений ни о крае, ни беспристрастных отзывов о людях, которые могли бы служить ей руководною нитью. Необхо­димость обратиться ко мне представилась им еще тем силь­нее, что прежде, чем они добрались до Забайкалья, они успели уже наделать немало ошибок, и хотя лесть по неве­жеству и расчету успела уже отуманить их воскуряемым им фимиамом, однако же ничтожность добываемых ре­зультатов явно показывала им, что если они будут все идти только путем, как шли, то ревизию прямо можно назвать безуспешною, о чем уже доходили до них голоса и из Петербурга.

По таким-то соображениям сенатор Иван Николаевич Толстой и решился вступить в сношения со мною и для этого воспользовался тем обстоятельством, что старший чиновник ревизии, статский советник Тиле, инспектор врачебной управы в Казани, был сосед по имению моей мачехи и человек, знакомый нашему дому; а другой его чиновник, отставной майор, по фамилии также Толстой, считал себя даже как-то в родстве с нашею мачехою, урож­денною Толстою. И вот в 1844 году летом явился ко мне в дом г-н Тиле в сопровождении своего сына и другого се­наторского чиновника, Варендта, сына моего учителя анг­лийского языка, и после пышных комплиментов, объяс­нив затруднение, в котором находится ревизия, обратился ко мне с прямой просьбою от имени сенатора пособить им во имя общего блага, «которому я так ревностно и беско­рыстно служу». Он присовокупил, что сенатор вполне по­нимает затруднительность своей просьбы, и как тяжело Для его деликатности просить человека, который уже по самому положению не только не может рассчитывать на какую-нибудь награду, но даже на то, что будет известен его труд на пользу общую; но что он не менее того смело обращается ко мне, зная, до какой степени я жертвую собой для блага общего.

Как в приезд свой в Нерчинск, так и на обратном пути Тиле проводил по несколько дней в Чите в постоянной беседе со мною. Я показал ему, что все, что они до тех пор делали, ни к чему не ведет, кроме бесплодных расходов казны на ревизию, что дело вовсе не в том, чтобы подло­вить во взятке какого-нибудь мелкого чиновника или в контрабанде купца, что гораздо достойнее будет ревизии взглянуть на общие причины зла и найти средства устра­нить их; что нечего толковать о честности мелких людей, когда сами генерал-губернаторы еще воруют; что, с дру­гой стороны, надо принять во внимание совершенно изме­нившиеся уже обстоятельства Сибири и приискать для нее такое устройство, которое не только бы соответствовало потребностям настоящего, но содействовало и видам буду­щего, например, средство приобретения Амура и Татарс­кого берега, что делается уже неотлагательною потребнос­тью. Когда я окончил полное изложение своих идей и до­казательств, Тиле сказал: «Мы были слепые и ходили во тьме. Вы открыли нам глаза и только при свете ваших идей мы можем видеть, в чем дело; убедительно прошу вас изложить все это на письме. Я отдам приказание, чтобы это было немедленно переслано в комиссию».

Тогда-то и была написана та мемория, которая нередко потом упоминалась даже и в печати, но которой нельзя было мне напечатать, потому что два единственные экзем­пляра находились один в руках сенатора, а другой в руках Муравьева. Со всем тем достоверность содержания ее, на которую я впоследствии ссылался, никогда не могла быть подвержена сомнению и опровергнута, потому что и Му­равьев никогда не осмелился ее напечатать, что он непре­менно сделал бы, если бы мои указания были в чем несог­ласны с содержанием мемории, хотя я и принужден был писать по памяти. Этою меморию были определены все последующие действия во всем, что было в них разумного: показаны значение и новые потребности Сибири и опре­делено новое устройство Забайкальского края — как для его благосостояния, так и в видах приготовления к рацио­нальному занятию и устройству Амура.

Здесь кстати будет рассказать, как трудно вводить идеи и какое недоразумение может порождаться при незнании исторического хода дела. Тиле просил изложить мои идеи, что можно сделать немедленно для улучшения админист­рации и быта народа в ожидании коренных преобразова­ний. В записке, составленной мною, в числе прочих мер (учреждения школ, освобождения хозяйства от стеснений, строгого определения повинностей и пр.) я предложил отнять у администрации право телесных наказаний, кото­рым она злоупотребляла до крайности, доводя их до степе­ни пытки относительно мужчин и до наглого бесстыдства относительно женщин.