Как ни скоро ездили курьеры, этот доктор, прибыв­ший однажды со всею поспешностью по случаю одного из таких припадков, застал Лепарского уже в смертной аго­нии и лишь настолько мог поддержать его самыми силь­ными средствами, что он был только в состоянии подпи­сать письмо к государю с просьбою об уплате его долгов, которые он умел наделать, получая 30 тыс. рублей жалова­нья. Впрочем, говорили, что это письмо было у него исторгнуто наследниками его, плац-майором Лепарским, род­ным племянником его, и какою-то другою личностью, не имевшею при коменданте никакого определенного заня­тия, но слывшею за его побочного сына.

Смерть Лепарского подала было снова надежду, что вместе с этим правительство окончит и содержание нас в каземате и в заводе, представлявшееся без всякой цели, а скорее каким-то фарсом, лишенным всякого смысла. В край­нем случае ожидали, что оно оставит временное управле­ние плац-майора дотянуть до недалекого уже термина ес­тественного окончания фарса, с окончанием срока после­днему оставшемуся в каземате разряду. Но скоро услышали о новых назначениях, которые вызвали совершенно про­тивоположные мысли, заставлявшие опасаться прежних стес­нений, ослабленных если и не прямою отменою их, то естественным ходом времени и близким знакомством с нами бывшего до сих пор начальства, рассеявшим у него всякие опасения. Новые комендант и плац-майор, а вскоре потом и генерал-губернатор, все были назначены из жан­дармов, имевших тогда тем более грозное значение, чем менее понимали сущность их назначения и что они имели возможность сделать, т.е. вообще чего надеялось прави­тельство достигнуть этим новым учреждением жандармов. Генерал-губернатором был назначен генерал-лейтенант Ру­перт, бывший окружным жандармским генералом в Пол­таве и служивший прежде в инженерах; комендантом — полковник Ребиндер; плац-майором — подполковник Казимирский, бывший жандармским штаб-офицером в го­роде Томске и таким образом знакомый уже отчасти с Сибирью.

О переменах, которые должны были произойти, вслед­ствие перемены начальства, я судил совершенно иначе, нежели почти все мои товарищи. С одной стороны, я не разделял их опасений насчет предполагаемого возобновле­ния строгостей. Я был уверен, напротив, что люди, не сомневающиеся в доверии к ним правительства, могут дей­ствовать всегда гораздо смелее; с другой стороны, зная общее предубеждение против той служебной среды, из ко­торой они вышли, я предвидел, что если они люди, не совсем лишенные способности здраво судить о своем и нашем положении, то не будут ни сами пытаться притвор­ствовать перед нами либерализмом, ни требовать от нас притворства, и что вследствие этого наши взаимные отно­шения могут быть искреннее и яснее. Действительно, так и вышло. По докладу нового коменданта новый генерал-губернатор уничтожил и ту пародию работы, которая, как, например, хождение на мельницу, не достигая уже ника­кой цели, только возбуждала нашу досаду, а начальству навязывала пустую заботу и суету.

В другом отношении комендант Ребиндер также ясно выразился: «Господа, — говорил он нам, — я представи­тель правительства, но могу вас уверить, что не принял бы настоящей должности, если бы она обязывала меня стеснять вас в чем-нибудь, что не существенно для прави­тельства. Вы также с вашей стороны, конечно, понимаете, что по вашему положению вы можете и чего не можете требовать от меня. Что же касается до внутренних убежде­ний наших, то я не скрываю своих, а до ваших, будьте уверены, мне нет дела. Будет кто из вас настолько иметь ко мне доверия, что захочет быть со мною откровенным, тот увидит, что я не употреблю во зло его откровенности; не захочет обнаружить свои убеждения, даю вам слово, что допытываться их не стану».

Казалось бы, такое положение, искренно принятое обе­ими сторонами, облегчило бы донельзя взаимные отноше­ния и устранило всякий повод к неудовольствию. Но, к сожалению, были между нами партии или, вернее ска­зать, фракции, которые, несмотря на то, что большин­ство было вначале очень довольно таким положением, су­мели не только замутить все добрые отношения, но и ув­лечь за собою большинство и сделать его орудием самых несправедливых действий против коменданта.

Так называемая барская, или аристократическая партия была крайне недовольна теми распоряжениями комендан­та, которые, казалось бы, должны были у «либералов» найти наибольшее одобрение. По чувству справедливости Ребиндер уравнял в льготах всех, и тем сами собою окон­чились все привилегии, которыми до сих пор пользова­лись только некоторые, особенно богатые из женатых. «Если женатые из своих домов, а некоторые (как, например, Артамон Муравьев) даже из каземата могут ходить везде, куда угодно и когда угодно, — сказал Ребиндер, — то пусть ходят и все, а мне только пусть подают записку вечером, кто и куда ходил». С этим вместе выход не огра­ничивался уже, разумеется, как прежде, отпуском в дома женатых товарищей, а все стали ходить свободно и в цер­ковь, и на прогулку, и по новым знакомствам, которые заводили в заводе.

Но как ни досадовали на это люди, пользовавшиеся прежде привилегиями, однако обнаружить, что досадуют именно по этому поводу, никак не осмеливались. Поэто­му, скрыв свое неудовольствие, они выискивали другой, более благовидный случай отомстить коменданту. Случай, которым они не замедлили воспользоваться для этого, пред­ставила им другая фракция, именно состоявшая из людей, которых, как мы упомянули выше, вовсе не следовало смешивать с нами, т.е. тех, которые не были признаваемы за людей политических, не были осуждены Верховным уголовным судом и попали в каземат случайно, вследствие происшествий в Нерчинских заводах, рассказанных выше. Эти люди, воспользовавшись данным позволением сво­бодного выхода из каземата, завели очень грязные зна­комства, вовлекшие их в самые неприличные поступки.

В одном из подобных происшествий, грозивших непри­ятными последствиями для всего каземата, был замешан и Мозалевский (бывший офицер Черниговского полка), при­надлежавший к разряду тех лиц, которые своим присут­ствием в каземате не приносили чести ему и подавали по­вод к беспрестанным неприятностям и внутри каземата. Комендант призвал его в офицерскую комнату, на гаупт­вахте, не желая сделать кого-либо из нас свидетелем на­чальнических замечаний о возможных последствиях дур­ного поведения, чему до тех пор не бывало примера в каземате. Он сказал Мозалевскому очень деликатно, что он ставит его в самое тяжелое положение: или отказать ему в выходе из каземата, что будет наказанием, идущим от него, коменданта, чего он и для нас и для себя старался всячески избегать, или рисковать, что при повторении подобного поступка может независимо уже от воли комен­данта возникнуть дело, вследствие которого Мозалевский, по положению своему, может быть присужден к такому наказанию, что если он не бережет себя, то должен поду­мать о том позоре, какой навлечет это на весь каземат. Все это было сказано с большим участием и очень деликатно.

Но Мозалевский, который перетрусил, когда его по­звали к коменданту, видя, что беда миновала, пришел с рассказом, что будто бы комендант грозил ему, что будет впредь наказывать телесно. Как ни нелепо было подобное обвинение, как ни противоречило оно всему поведению коменданта и его дружеским отношениям ко многим из нас, но та партия, которая давно искала предлога к непри­язненному действию против коменданта, решилась вос­пользоваться общею всегдашнею щекотливостью нашею в отношении к начальству и, разгласив в подтверждение слов Мозалевского, что будто их слышал и Сутгоф, один из преданных людей этой партии, успела увлечь почти всех к необдуманному решению прервать все частные сношения с комендантом и не ходить к нему даже и тогда, когда он приглашает кого-нибудь к обеду. Так и сделали; и первые приглашенные после этого происшествия были так слабы, что не решились ни протестовать против несправедливого решения, как не основанного ни на какой поверке, ни откровенно объясниться предварительно с комендантом, и придумали объяснить свой отказ какими-то второсте­пенными предлогами, что, разумеется, оставило все дело в неясности и могло навсегда продлить недоразумение.

Как ни сильно было необдуманное увлечение при этом случае, однако же оно все-таки не могло быть иначе как временное. Нашлось из наших товарищей несколько чело­век, которые вскоре немного одумались. Главною причи­ною, которая способствовала наиболее тому, было то об­стоятельство, что они вспомнили, что я не участвовал в этом решении, а между тем в каземате издавна уже при­учились не считать никакого дела достаточно и правильно обсужденным, пока не узнают моего мнения. В мелочах меня не тревожили, не решаясь отвлекать меня от заня­тий, но в важных случаях никогда до тех пор не упускали, чтобы не спросить, как я о том думаю. В настоящем же случае тем более сожалели, что не посоветовались предва­рительно со мною, что не было никакого повода предпо­лагать во мне какое-либо пристрастие к коменданту, так как именно я один из всего каземата не искал прежде сближения с ним и не принимал от посторонних никаких приглашений ни на обеды, ни на вечера, а потому не бывал и у него, — и сверх того, в последнее время еще более, нежели когда-либо, предан был своим ученым за­нятиям, а потому никуда уже не ходил, даже к своим товарищам.