600 верст до Петровского завода
Я сказал выше, что мы покидали Читу в очень дурном расположении духа, и объяснил причины тому. Была, впрочем, и еще одна причина, которая много содействовала мрачному настроению, — это разрушение иллюзий насчет общей амнистии или по крайней мере сокращения сроков.
Правда, все понимали отзыв Павского о царствующем государе, что он горяч, как Павел, и злопамятен, как Александр; все видели в примерах (относительно перемены срока при коронации, ограничившейся заменою одних слов другими, относительно тюремного заключения и желез сверх приговора, и особенно в том, как разочло правительство, однолетний срок низшему разряду, превратив его в трехлетний), что он скорее готов усилить наказание, чем смягчить его; однако большинство из нас и наших родных охотно предавалось иллюзиям, относя неправильные сначала действия правительства к раздражению, которое было так естественно в то время, когда еще была свежа память о событии, не признавая зависимости политических соображений от личного характера государя.
Люди, самые преданные правительству, говорили вслух, а особенно нашим родным, что амнистия законна и справедлива потому, что мы скорее были жертвою безвыходного состояния государства, чем виновными в настоящем смысле, что государь, сам ознакомясь с делами, увидит, до какой степени расстройства был доведен государственный организм, и было бы даже неестественно и безотрадно для России, чтобы протест не выразился в какой-нибудь форме, и если он принял дурной вид, то и в этом виновато все-таки само правительство тем, что не заботилось об искреннем и правильном образовании; что наконец даже те, которые теперь надеются, что новый государь и без революции поправит все дела, не могут вменять в вину людям, что они не могли предвидеть неожиданной случайности воцарения нового государя, желающего улучшений, потому что лета покойного государя делали вероятным, что может еще продлиться и даже ухудшиться то состояние России, в какое она приведена была в последнее время; а неизвестно, к чему бы привело это всеобщее расстройство, если бы оно не было остановлено хотя бы отчаянной какою попыткою.
Искренно ли, по собственному ли убеждению говорили так эти люди, или хотели только содействовать видам правительства, решить трудно; но несомненно то, что правительство, увидя наклонность наших родных и публики верить подобным речам, всячески старалось содействовать тому как для успокоения общественного мнения, так и для того, чтоб удержать нас в спокойствии, и потому беспрестанно распускало слухи, что вот при таком-то или при таком-то случае будет амнистия. Все это через письма родных передавалось в каземат и отражалось в нем у большинства еще большими, может быть, иллюзиями, чем те, которым предавались наши родные в России. Дошло до того, что невозможно было противоречить возбужденным надеждам, не вызывая против себя бурю неудовольствия.
Напрасно я, проникнувши в основы характера государя, доказывал товарищам моим, что он никогда не сделает ничего, пока ожидают, чтобы не подумали, что он уступил общественному мнению, а если и сделает что, то разве тогда, когда явно будет, что это сделано исключительно по его произволу, и что поэтому нечего терять времени в пустых ожиданиях, а лучше заниматься делом, — товарищи мои ничего не хотели слушать и то и дело упрекали меня, что я ничему не хочу верить и полагаюсь будто бы по самолюбию скорее на свое собственное суждение, нежели на самые положительные свидетельства из России, и в оправдание своих надежд показывали мне кучу писем, в которых приводились собственные слова даже самой государыни: «Пусть молят Бога, — говорила будто бы она, будучи беременна, — чтобы у меня родился второй сын, тогда участь их будет непременно облегчена». Но вот родился Константин Николаевич, и, однако, ничего не было. Потом надежды привязались к окончанию Персидской кампании, но и тут ничего не воспоследовало. Со всем тем иллюзии еще продолжались, несмотря на то, что начали строить уже каземат в Петровском заводе.
«Что же это значит, — говорили против этого аргумента ожидавшие амнистии, — разве не начали также строить каземат и в Акатуе и, однако же, вот ведь, бросили».
Особенно ярко разгорались надежды вследствие удачного исхода Турецкой кампании, «Обаяние славы, — писали находящиеся при дворе родные, — непременно расположит сердце царское к великодушию». Но вот и этот случай прошел без всяких ожидаемых последствий; вот и пять лет миновало, и раздражение, на которое сваливали вину отсрочки, должно бы уж успокоиться; вот и каземат построили, и наконец получено приказание переводить в него. Чем сильнее были иллюзии, тем сильнее, как естественно и должно быть, последовало всеобщее разочарование и тем сильнее уныние у тех, которые наиболее горячились. Можно даже сказать наверное, что такое состояние духа имело бы очень вредное влияние на многих и дурные последствия при вступлении в такую мрачную жизнь, какова была в Петровском каземате сначала, если бы тут не подоспело кстати известие о французской революции, возбудившее надежды в другом отношении и увлекшее снова все мысли и желания в политическую и умственную сферу, чем и отвлекло их от мрачного настоящего положения и не давало вполне предаваться ощущению тягости его.
Для перехода в Петровский завод мы были разделены на два отряда. Первый, в котором находились низшие разряды, и сопровождаемый плац-майором, выступил двумя днями вперед; второй, при котором находился сам комендант, заключал в себе старшие категории. Дамы ехали при тех отрядах, где были их мужья, и только одна Муравьева уехала вперед. Штаб следовал при коменданте, при котором также находился местный исправник и главный Тайша Хоринских родов, бурят.
Перед нашим выступлением стояло очень дождливое время, так что все реки страшно разлились. Даже небольшая речка Чита разлилась так, что нигде нельзя было отыскать брода и надобно было устроить перевоз. В самый день выступления 9 августа шел проливной дождь, однако никто из нас не хотел садиться в повозку, а все шли по страшной грязи пешком до самого перевоза за четыре версты от селения. Почти все жители провожали нас, и нам хотелось хоть раз на прощанье побеседовать с ними свободно. Жена и две дочери горного начальника провожали нас также до перевоза и оставались все время, пока продолжалась переправа, что длилось очень долго, так как, несмотря на отправку главного обоза вперед, и тот обоз, который находился при нас, был еще очень велик. Каждый из нас имел свою повозку; несколько повозок было занято под нашею кухнею и провизиею. Кроме того, были экипажи дам и штаба. Дорога лежала на Верхнеудинск через Бурятскую степь и составляла с лишком 600 верст.
Так как Бурятская степь почти безлюдна по главному тракту, а расстояние между станциями очень большое, и самые станции нередко состоят из одного только почтового дома, то для нас везде были и на половине станции, и нередко и на самих станциях приготовлены для лагеря бурятские юрты. В средине ставились юрты для нас; по углам — для караульных офицеров и солдат; в боку большая белая юрта для коменданта, а за нею юрты для его канцелярии и штаба; кругом всего лагеря располагалась цепь конных казаков и бурят. Кухни устраивались, смотря по направлению ветра, под ветром у лагеря, но внутри конной цепи. Для каждых четырех человек из нас назначалась особенная юрта; прислужники в ней были из бурят, кое-что понимавших по-русски; общую прислугу составляли солдаты и поселенцы, бывшие в прислуге при нашем хозяйстве. Если же случалось останавливаться в деревне, то для нас очищали несколько домов, выводя живших в них и назначая прислугу, или, как называли, каморников, из крестьян по наряду. Для покупки заблаговременно провизии один из нас ехал впереди за день с офицером, отправляясь всегда немедленно вперед, коль скоро мы приходили в лагерь, и он сдавал закупленную провизию. Впрочем, не запрещалось жителям приносить и к лагерю на продажу разные вещи, большею частью молоко, масло, ягоды, грибы и пр. Через день бывали дневки, и дни бани приноравливали к дням, когда дневки случались в деревне, где можно было найти баню.