Ему и в голову не приходило, чтоб мне возможно было выступить в печати и чтобы я решился на это при моем политическом положении, при враждебном настроении против меня правительства. При этом действительно нуж­но было, чтобы случилось два чуда — возвращение мне права голоса с возвращением прав потомственного дворя­нина и допущение некоторой гласности в первую эпоху после Крымской кампании.

Поэтому ничто не может сравниться с действием моей первой статьи, появившейся в «Морском Сборнике». Все в ней поражало своей необычностью: полное разрушение обаяния насчет Амура, образец истинной гласности, так как каждое лицо и каждая вещь назывались своим име­нем, появление статьи в таком серьезном журнале, личная подпись, нахождение на месте действия и во власти обли­чаемых лиц. Оттого и впечатление было потрясающее. Одни сравнивали ее с громом при безоблачном небе, другие со словами на пире Валтасара. Весь Петербург и самый двор взволновались. «Votre frere Dmitry a acquis Festime et la sympathie generale», — писала воспитательница детей госу­даря, Анна Федоровна Тютчева к сестре моей. «Если Дмит­рий Иринархович самолюбив», — говорил ей же лично князь Вас. Анд. Долгоруков, — то самое пылкое самолюбие может удовлетвориться: никому не удавалось наделать та­кого шума и произвести такое впечатление».

Дело было так: в исходе июня 1858 года Перовский, чиновник министерства иностранных дел, сопровождав­ший Муравьева на Амур, возвращался из Айгуна назад, между тем как Муравьев отправился далее. Надо сказать, что Муравьев не хотел понять, что ту же систему, какую он принял относительно правительства, приписывая все себе и выдумывая необычайные подвиги, его подчинен­ные, подражая его примеру, примут непременно и отно­сительно его самого. Таким образом, Перовский рассказал мне все подробности об Айгунской проделке, обличавшие всю пустоту суетливой деятельности Муравьева[52] и, разу­меется, выставляя только себя в более выгодном виде, а так как бывший при них переводчик сообщал еще новые и большие подробности об этом же деле, то для меня весь ход дела и сделался вполне известным.

Для меня ясно стало, что переговоры ведены были не­удачно, и только благодаря тому обстоятельству, что пере­водчик через одного монгола из свиты китайского упол­номоченного узнал, что уполномоченный получил извес­тие о появлении англо-французского флота в заливе Печели, он, переводчик, и решился воспользоваться для во­зобновления переговоров с большею настойчивостью, пользуясь страхом, который навело вышеупомянутое из­вестие на уполномоченного, опасавшегося навлечь теперь войну и Севера с Россиею; не менее ясно было и то, что так называемый Айгунский трактат был не что иное, как соглашение о демаркационной линии, какое бывает обык­новенно для приостановления или предупреждения воен­ных действий, что ясно уже было и из того, что нигде даже слово «граница» не было упомянуто, что китайские подданные на левом берегу оставались в подданстве Китая и что обозначение линии простиралось только до реки Ус­сури.

Договор этот, как известно, не только не был ратифи­цирован китайским правительством, но даже заключив­ший его уполномоченный был приговорен к смертной казни. Поэтому без взятия Пекина англичанами и французами в 1860 году договор этот не имел бы никаких последствий. Но Муравьев вовсе и не заботился о действительных по­следствиях. Ему только нужно было во что бы то ни стало предупредить хоть несколькими днями Путятина, заклю­чавшего настоящий (Тянь-Дзинский) трактат и уверить, что именно сделке в Айгуне обязана Россия приобретени­ем Амура, и успеть получить за это награду. Он знал, что, пока доберутся до правды, дело будет сделано и личная цель его будет достигнута. Но и я тоже, зная, как дела делаются в Петербурге, не сомневался, что это будет так, и что тогда Муравьев, усилясь еще больше во власти и доверии, прибегнет непременно к еще большим насилиям и обманам, чтобы прикрывать неминуемые гибельные ре­зультаты прежних насилий и обманов и неизбежную не­удачу от дурного ведения дела. Поэтому необходимо было действовать безотлагательно, да притом для того, чтобы и нравственное впечатление было сильнее, необходимо было решительно выступить против силы во время самого боль­шого ее могущества и блеска.

Но как же сделать это? Ближе всего было бы послать статью в «Русский Вестник», где печатались лживые ста­тьи Романова; но тут мало было надежды на успех. Само­любие журнала не допустило бы напечатать опровержение на то, что в нем же печаталось; тем более что попытка остановить Каткова не печатать вздор не привела ни к чему. Я писал к нему, что для того, чтобы понять неле­пость статей Романова, не нужно ни быть на месте, ни дожидаться чьего-либо опровержения, а достаточно здра­вого смысла, чтоб оценить физическую и нравственную невозможность небылиц, в которых он уверяет в своих статьях; несмотря на то, Катков продолжал печатать и следующие статьи Романова.

Далее: предположив даже, что посланная мною статья и была бы принята в каком-нибудь частном журнале, все-таки могли встретиться такие неблагоприятные случаи: или цензура могла исказить статью, или если бы и пропустила ее, то это могло быть приписано или недосмотру цензора, или влиянию общего тогда направления, и статья могла быть замешана в огромном числе появившихся в то время псевдообличительных статей, тогда как я сам именно и ратовал против мнимой гласности такого рода статей, с одной стороны прикрывавшихся разными анонимами, а с другой — нападавших на «лежачих» или на такую мелочь, на которых и рука не должна бы подниматься.

Мне необходимо было, напротив, для полного впечат­ления, чтобы цензоры, просматривавшие мою статью, про­пустили ее по убеждению в справедливости сказанного и в то же время сами представили полное ручательство, что сделали это не по легкомыслию или увлечению, в чем упрекали обыкновенно слишком либеральничавших изда­телей и цензоров. Вот почему я и решился отправить ста­тью в «Морской Сборник», так как для помещения ее в нем необходимо было, чтобы она прошла через ученый комитет, где я надеялся найти более беспристрастия, но который, состоя из людей, преданных государству и со­лидно-ученых, в то же время и для правительства, и для публики представлял необходимые гарантии основатель­ности своего обсуждения. Вместе со статьею я отправил и дополнения, заключавшие все необходимые для редакции доказательства справедливости всех моих указаний.

Сначала в Петербурге обрадовались все, потому что шар­латанство и хвастовство Муравьева надоело всем; но я не замедлил доказать всеми последующими моими статьями, как далек я был от всякой личности: в лице Муравьева я преследовал общее зло, а вовсе не отдельное какое лицо, через которое это зло проявляется. «Если бы дело шло только собственно о Муравьеве, — писал я министрам, — то он в глазах моих оказался таким нравственным ничтожеством, что я для борьбы собственно с ним не сделал бы движения и мизинцем. Нет, цель моя, которую я всегда открыто и определенно высказывал, это борьба против того всеобще­го зла, которое творит Муравьевых, делает возможными их дела и губит Россию. Если же я средством раскрытия этого зла взял дела Восточной Сибири, то это только по­тому, что здесь все виды общего зла сосредоточились как бы в фокусе и являются в более грубом и через то в более осязательном, так сказать, виде; что поэтому-то я и не рассматриваю дел Муравьева отдельно, а в общей связи их со всем, что делается и повсюду, вследствие чего и при­знаю все высшее управление вполне солидарным с дей­ствиями Муравьева».

Когда увидели таким образом, что борьба у меня идет на общей государственной, а не на местной какой почве, что я преследую не частное, личное и местное зло, а об­щее, когда я разъяснил те начала, по которым всегда дей­ствовал, и что борьба против Муравьева была только од­ним из приложений общих начал, то, с одной стороны, Сибирский комитет начал задерживать все мои статьи, что и повлекло мою переписку с ним, с главным управлени­ем цензуры и с разными министрами; а с другой стороны, князь Василий Андреевич Долгоруков написал сестре и просил ее посоветовать мне умерить запальчивость моего нападения.

Люди, смеявшиеся над пустотой и бесплодностью об­личительной гласности в том виде, в каком она являлась вследствие ошибочного направления литературы, увиде­ли, что значит настоящая гласность. Все почувствовали себя задетыми, почему и начали принимать все меры, чтобы уменьшить впечатление, произведенное моими статьями, и воспрепятствовать дальнейшему появлению их в печати.