Явясь в Читу, он, как орудие и фаворит Муравьева, очутился, разумеется, в очень неловком положении при виде того всеобщего уважения, которое окружало меня. Под этим влиянием, а равно и того либерализма, который веял тогда в России, он вздумал разыгрывать роль раскаявшегося и старался сблизиться со мною,, сознаваясь, что будто бы и сам наконец убедился в ошибочности той системы Муравьева, которой и сам до тех пор был орудием. Он стал бегать ко мне, тогда как я к нему не хотел ходить, но сам своими рассказами только доказал, что зло так уже укоренилось, что переросло их собственные силы, и что когда он стал говорить своим подчиненным в новом смысле о том, как надобно поступить, то они уже чуть не в глаза смеялись ему, приписывая его наставления зависти, не желающей, чтобы и они выслужились тою же системой, что и он. Желая, однако, доказать мне свое усердие в новом направлении, он упросил меня принять на себя административное устройство города, так как я единогласно был выбран обывателями в комитет, составленный для этой цели.
Между тем зло продолжало приносить свои плоды; и однажды, во время объезда Кукеля, случилось одно важное событие, которое, не возбудя благодарности у тех, кого я спас, вызвало отчасти порицание либералов-революционеров моему великодушию; я говорю о предупреждении мною бунта казаков за Байкалом.
Система произвола, принимаемая главным начальником, имеет всегда те гибельные следствия, что допускает второстепенных и низших начальников прикрывать ею свои личные виды. Поэтому казачьи начальники не удовольствовались даже тем, что требовали, например, для чистки ружей в батальонную квартиру за 250 верст людей в рабочее время; или наряжали малолетних для свертывания патронов и пр.; от всего, разумеется, надо было откупаться; они дошли наконец до того, что потребовали высылки взрослых девиц в батальонную швальню, якобы для работ по обмундированию казаков. На этот раз терпение казаков лопнуло, глаза засверкали у самых спокойных, у таких, которые с самым неистощимым терпением удовлетворяли всем привязчивым незаконным требованиям начальства, сохраняя, по-видимому, невозмутимое спокойствие или равнодушие, под покровом которого безумные начальники и не подозревали таившегося огня, соображая, что если казаки переносили все, что на них противозаконно налагали до сих пор, то снесут еще и большее, — однако вышло иначе: вышло нечто такое, чего они не умели или не хотели предвидеть. Ко мне явилась депутация стариков, самых известных по благоразумию и осторожности и, высказав все, что они вытерпели, что дошло наконец дело до их дочерей и их чести, прямо объявили: «Ну, теперь, ваше высокородие, батюшка Дмитрий Иринархович, не держи нас больше: пора пришла и за топоры взяться. Больше нечего уже делать. А ты будь покоен: тебя и твоих мы сбережем».
Чтоб объяснить это обращение ко мне, надо сказать, что я никогда не подливал масла в огонь, как говорится, а вступясь за народ, в то же время всегда советовал ему противодействовать налагаемым на людей незаконным тягостям усилением и улучшением их деятельности, воздержностью, трудолюбием, устранением пьянства, праздности и пр. Я отвечал старикам-казакам, что они никогда не получат моего согласия и одобрения ни на какое насилие; что они могут не отпускать дочерей, потому что силой никто не осмелится покуситься на такое незаконное дело, и что я даю им слово, что приказ будет отменен, но чтоб и они ничего не смели предпринимать и дали бы в свою очередь мне в том слово.
Я бросился к местным начальникам и прямо уже, не думая о приискании более мягких выражений, сказал им: «Да что вы с ума сошли, что позволяете батальонным командирам делать такие вещи? Если вы сейчас же не распорядитесь об отмене этих требований, то я прямо напишу на имя государя, до чего у вас дело дошло». Разумеется, пошли недобросовестные оправдания, что они и сами о том не знали, а вслед за тем пришли объяснения от батальонных командиров и еще нелепее, что будто бы это было для пользы самих казаков, чтоб доставить-де заработки женщинам, которых упрекали в праздности и т.п. Вот по этому-то поводу и нашлись люди, особенно из поляков (которые, сказать к слову, сами же, однако, участвовали во всех злоупотреблениях начальников, как упомянуто выше), которые упрекали меня, зачем я остановил казаков, а не превратил восстание их в революцию (!), как будто бы из подобной резни могло выйти что-нибудь политическое, что-нибудь, кроме общей гибели для всех.
В начале 1863 года Кукель был внезапно сменен и отозван из Читы по подозрению, что находится в отношениях с Бакуниным, бежавшим за границу. Этот Бакунин, лжелиберал и лже-демократ, говоривший мне, что хотя и нельзя отрицать злоупотреблений и насилий Муравьева относительно народа, но что Муравьеву можно все простить за то, что он «революционер», — этот Бакунин был приятель Муравьева и Корсакова и печатал в защиту Муравьева статьи в «Колоколе». Они отпустили его на Амур, прельстившись его обещаниями восхвалять их действия и противодействовать моим статьям. В Николаевске приняли его как приятеля генерал-губернатора, чем он и воспользовался так, что ему даже дали заимообразно некоторую сумму из казенных денег и вывезли на казенном корабле из Николаевска; а там поехал в гости на один иностранный корабль и отправился на нем в Англию.
Между тем статьи мои, разоблачив истину насчет действий в Восточной Сибири и разрушив обаяние ореола, которым последние до сих пор были окружены, поставили и само правительство в затруднительное положение. Оно не имело никакой уже возможности отрицать ни справедливость обнаруженного мною, ни установляемую мною полную солидарность его с его действиями Муравьева и его клевретов, если теперь, когда оно уже не может отговариваться незнанием, оно не примет никаких мер. Ему оставалось или искренне признать правду и стараться исправить зло единственными средствами, которыми возможно это сделать, или подвергнуть меня суду, как я и сам того требовал, если имелась какая-нибудь возможность оспаривать справедливость обнаруженного мною и показывать вид, что можно не знать того или не верить тому. Сначала, казалось, оно и выбрало первый путь. Прежде всего, разумеется, надлежало сменить Корсакова, который, как креатура Муравьева и солидарный с ним во всем зле, имел теперь и сам необходимость прикрывать все. Стали искать нового генерал-губернатора, но кому ни предлагали, все отказывались, зная теперь настоящее положение края и требуя поэтому, для ограждения себя, предварительной сенаторской ревизии. В то же время для удовлетворения ропота публики отправили на ревизию по военной части на Амур генерал-адъютанта Лутковского, а военное министерство сообщало мне, что бывшему обер-квартирмейстеру в Восточной Сибири полковнику Будогоскому предписано составить записку о всей неурядице на Амуре, а от Корсакова потребованы объяснения, причем военное министерство удостоверяет меня, что какой бы ни был результат всего этого, мой труд не пропадет бесследно, а принесет несомненную пользу, не говоря уже о том, что все написанное мною составит важный исторический материал.