Высочайшее повеление выехать мне в Россию
Между тем Сибирский комитет, делая запросы Корсакову, поступил, конечно, совершенно неправильно. Я писал для публики, а правительство — наравне с публикою, которую я одну ставил окончательным судьею в деле, — могло, конечно, извлекать и себе наставления из моих указаний; но, не печатая моих статей, задерживая их у себя, не возвращая ни мне, ни в редакции, которые их представляли, оно, конечно, не имело никакого права употреблять их в дело и показывать кому-нибудь прежде оглашения статей в печати, знакомя с ними кого-нибудь прежде публики, а тем более вовсе скрывая от нее, тогда как для нее-то собственно статьи и назначались. Но коль скоро оно избрало подобный путь, то справедливость требовала, чтобы по крайней мере мне сообщили ответы Корсакова, чтобы я в свою очередь мог доказать всю неудовлетворительность и недобросовестность их, имея в руках все документы для обличения дерзости отрицаний его. Но вместо того была назначена комиссия из высших сановников и доверенных лиц. Конечно, и при этом нельзя было еще знать, чем бы кончилось дело (Корсаков так был уже уверен в своей смене, что приказал продавать в Иркутске свои вещи), если бы не произошло польское восстание.
Тут сказали, что уже не до Восточной Сибири теперь, пусть едет старый генерал-губернатор. А так как при этом покровители Корсакова представили, что после того, что произошло, Корсакову нельзя будет ехать, если я останусь там, потому что если и до этого он потерял уже значение, то что будет теперь, когда он был уже вроде подсудимого, — то и предписано было высочайшим повелением выехать мне в Россию, в Казань, так как пребывание мое в Восточной Сибири оказывается вредным, парализуя все действия даже высшего начальства, как оно приносит о том жалобу. Замечательно, что высочайшее повеление о перемещении меня в Россию было дано 5 февраля, а еще накануне, 4 февраля, военное министерство официальным письмом ко мне признавало несомненность моих заслуг.
Впрочем, правительство и само, очевидно, сознавало всю несправедливость своего решения и старалось смягчить его некоторыми распоряжениями. Не говоря уже о том, что на вопрос императрицы государь объявил, что против меня ничего нет, дозволено мне было выбрать самому время моего отправления, предоставить дорогу в мое распоряжение, купить мне на казенный счет удобный экипаж, и местом пребывания назначена Казань, по тому соображению, что у меня там родные и имение. Вслед за тем предписано даже остановить отъезд до устройства моих дел (ниже будет показано, что сделал Корсаков, чтоб не привести в исполнение этого повеления), и наконец, вследствие протеста моего министру юстиции и Совету министров, вместо Казани разрешено жить в Москве, несмотря на то, что нашему разряду не дозволено жить в столицах.
Высочайшее повеление о перемещении меня было получено в Иркутске в исходе февраля; но его всячески таили, так что я только в исходе апреля, да и то секретно, от князя Дадешкалиана, узнал о всей интриге. Эта скрытность имела прямою целью не дать мне возможности списаться с Петербургом. Однако, лишь только я узнал обо всем, хотя и частным образом, как в тот же день написал министру юстиции, что неужели только для того мне и возвратили права высшего сословия в государстве, чтоб сейчас же их нарушить, как бы для того, чтобы показать, чего могут ожидать низшие сословия, и это в то время, как хвалятся реформами, имеющими целью лучшее утверждение справедливости? Совету же министров я показал всю постыдность признания, что я, частный человек, без власти, без богатства, без связей, мог парализовать значение и действия генерал-губернатора, да еще притом где же? В Сибири, — где их власть не может парализовать и весь Совет министров. И что если, как это очевидно, я могу парализовать все одним нравственным своим влиянием, то одно уже это и решает вопрос, на чьей стороне справедливость.
При этом надобно сказать, что вся эта недостойная интрига произвела в Восточной Сибири вовсе не то впечатление, какого ожидали Муравьев, Корсаков и tutti quanti. Она не только возбудила общее негодование, но устыдила даже тех, кто был до того времени их орудиями; так что многие из считавшихся самыми преданными их слугами, испугались того, чтобы и их не сочли соучастниками в этом, стали являться ко мне с оправданиями и осуждениями подобного покушения против меня.
Что же до меня касается, то только относительно оставляемого мною семейства я делал некоторые распоряжения для обеспечения его, во всем же остальном не изменил ни в чем своего образа действий. Я посылал по-прежнему такие же, как и прежде, статьи свои в печать, обличая продолжающиеся беспорядки и страшную смертность солдат, работавших на сплаве; видя всю безалаберность распоряжений, наперед предсказал неминуемую гибель каравана в тот год, что и оправдалось на деле, так как весь казенный сплав с миллионным грузом потонул на Амуре, тогда как бывшие с ним вместе купеческие баржи не потерпели никакого повреждения.
Между тем домашний мой доктор сильно встревожился предстоящим мне путешествием. Надо сказать, что от быстрого перехода от комнатной казематской жизни к действительности на открытом воздухе в суровом климате, к полевым работам, постройке нового дома и пр. при необходимости пока жить в старом холодном доме, я получил головной ревматизм, которым сначала пренебрегал, но который со временем до того усилился, что заставил меня страдать, особенно во время сырости. По этому поводу делаемы были консультации и в Москве, и в Петербурге, но все предписывали поездку в Ниццу или Палермо, т.е. такие средства, которые были мне недоступны. Мой доктор опасался дороги даже по летней, а особенно по осенней сырости. Составлена была консультация и представлена в Иркутск, но этим только протянулось дело до августа, тогда как мне самому не было расчета оставаться в нерешительном положении, и если нельзя было остаться совсем, то уж лучше было скорее явиться в Москву, чтобы там с большим успехом продолжать свою общественную деятельность.
Нечего и говорить, как глубоко огорчено было семейство покойной жены моей, лишаясь того спокойствия, которым оно пользовалось двадцать четыре года, живя при мне вполне всем обеспеченное и вполне от всего огражденное при моем личном присутствии. Впрочем, я сделал все, что возможно, не только для материального их обеспечения, но и для ограждения их от неприятностей и несвойственных им хлопот; я условился с местным начальством, чтобы в моем доме в распоряжении остающегося в нем семейства жил бы всегда на моем полном содержании казачий офицер или старший урядник, как для безопасности семейства, так и для исполнения его поручений.
В полночь 14 августа, в сопровождении казачьего офицера, я выехал из Читы, и тут еще раз представился случай, засвидетельствовавший глубокую преданность мне народа. Перед этим был страшный разлив реки и наводнение; ямщик в ночной темноте сбился с дороги и заехал в протоке вместо брода в такое место, где повозка попала в яму, из которой лошади никак не были в силах ее вытащить. Поэтому приказано было ему выпрячь одну лошадь и ехать в ближайшие деревни и станицы: лишь только оповестил он там о случившемся, как отовсюду наехали крестьяне и казаки, а вслед за ними и буряты со своего стойбища с лошадьми, повозками, веревками и вагами и вынесли, можно сказать, на плечах мою повозку из воды, будучи донельзя обрадованы нежданному случаю еще раз проститься со мною и поблагодарить за все, что я сделал для них. В числе приехавших были даже женщины с детьми.
В Верхнеудинске я остановился на три дня, чтобы дождаться своего товарища Горбачевского, который должен был выехать ко мне из Петровского завода. По всегдашнему своему обычаю, я и тут прежде всего осмотрел мужские и женские училища, причем смотритель уездного училища представил мне доказательства нелепых распоряжений Корсакова, повредивших развитию училища. Имея от губернаторского почтмейстера и от исправника открытые предписания, а более всего при общем усердии народа, я благополучно доехал до Байкала и, хотя ветер и волнение на море были очень сильны, благополучно переехал через море на пароходе.