Муравьев, как выяснилось впоследствии, был человек, вполне преданный корыстным целям, и притом шарлатан большой руки, отчего и его самого так легко надували такие же шарлатаны. До тех пор, пока дело не доходило до поверки слов действиями, ему легко было прослыть за либерала, тем более что либеральничанье было для него совершенно безопасно.
Он подметил многие слабые стороны Николая Павловича и доводил пользование ими до самого дерзкого злоупотребления.
Убедясь, с одной стороны, в доверии государя к нему, полученному как бы в наследие от отца, а с другой стороны, в безграничном самолюбии Николая Павловича, он основал на этом возможность и безопасность для себя разыгрывать двойную роль. Привожу буквально те его выражения, какими он сам описывал мне Николая Павловича: «С'est un despote complet par son coeur, par ses inclinations; mais quant a son pouvoir despotique, quant a l'exercice de ce pouvoir, с'est un pauvre sire; chaque ministre le mene, par le bout du nez, pourvu qu'il l'assure qu'il ne fait qu'executer sa volonte; car il a tant d'amour propre, qu'il ne croit pas meme possible qu'on ose le tromper». Он приводил мне примеры, как удачно иные министры добивались того, что им было нужно, нагло уверяя государя, что он сам это приказал, так как государь скорее соглашался, что он, вероятно, забыл о том, чем допускал предположение, что его кто-нибудь осмелится обмануть.
«Это превосходное орудие в руках ловкого человека», — пояснял он, доказывая свое убеждение самым дерзким приложением своего мнения к делу и отчасти обманывая либералов тем, что надобно пользоваться таким орудием, чтоб подвигать дело либерализма к цели и извинять лесть и уверения в безусловной преданности государю — как необходимые для сохранения доверия; а в то же время для государя держал в запасе другой аргумент, если бы до государя дошло его запальчивое либеральничанье, — а именно, что он для того сближается с либеральною партиею и старается приобрести ее доверие, чтобы лучше наблюдать за нею. Он льстил государю тем, что уверял его, что считает его первым патриотом и либералом и что только невежество и злонамеренность не постигают его либерализма.
Таким образом удалось ему обморочить тех людей, которые не идут дальше слов и не требуют поверки их действиями; так обморочил он и моих товарищей своим мнимым либерализмом и любезностями. Конечно, впоследствии и многим из них нельзя было скрывать от себя резкого противоречия у Муравьева дела со словами, но, к сожалению, уже интересы многих заставили их закрывать глаза и притворяться, что они этого не замечают или не убеждены в правильности обличаемых фактов.
Надобно сказать, что отец Муравьева, известный статс-секретарь, Николай Назарович, был фактотум Аракчеева и такое же его орудие, как и Клейнмихель, с тою только разницей, что Муравьева называли пером Аракчеева, а Клейнмихеля палкою, т.е. что Муравьев служил Аракчееву для бумаг, а Клейнмихель для внешнего понуждения. Муравьев этот, вовсе не глупый в делах, печатал, однако, такие глупости, что нельзя было не принять этого за умышленное прикидывание себя дураком. Это объясняли так: зная, что Александр Павлович терпеть не мог популярных людей, желая один быть исключительно популярным, не любил и никакой репутации, независимой от его благоволения, Муравьев, печатал различные пошлости, как бы говоря государю: «Пусть все считают меня дураком, какая мне нужда? Лишь бы вы одни из негласных дел видели, что я не дурак». Подобная уловка внушала большое доверие у Александра Павловича к тем людям, которые, казалось, ищут всего только в нем одном.
Зная, таким образом, что за человек был отец Муравьева, меня упрекали впоследствии, как я мог поверить, что сын такого человека мог быть либералом, особенно если еще был на службе. Нечего и говорить, иногда семейная обстановка поясняет многое в идеях, наклонностях и характере человека, но безусловно вменять вину родителей детям и невозможно, и несправедливо. Весьма часто случается, что там именно, где ложь и безнравственность доведены в семействе до крайности, дети по закону реакции выходят с противоположными свойствами, и даже именно потому, что зло, дойдя до крайних выводов, слишком очевидно и не замаскировано ничем, что могло бы ввести в заблуждение. Что же касается до того, что находящийся на службе не может быть либералом, то это мнение основано на ошибочном понятии о либерализме, который, как я упомянул уже выше, противоположен эгоизму, а не тому или другому виду государственного устройства, так как эгоизм может всякую внешнюю форму довести до того, что она выродится в деспотизм или анархию.
Я никогда не относился с предварительным недоверием к человеку, но в то же время никогда и не закрывал глаза добровольно. Я и для самого правительства установлял необходимостью правило: «Доверять — но проверять», и потому и сам поступал всегда так же. Если не доверять, то ничего не сделаешь; если, доверяя, не проверять, можешь сделаться жертвою обмана. Поэтому, приняв с доверием заявление Муравьева о желании быть полезным краю и государству и о намерении руководствоваться либеральными идеями и правилами, я старался содействовать ему, но именно только в либеральных и полезных мерах, — но в то же время, зорко наблюдая за его действиями и не допуская их уклоняться от того направления, которое одобрял. Коль скоро же я проник попытки его обратить все на служение своекорыстным личным целям, коль скоро он думал привлечь меня тем, что стал разыгрывать предо мною не либерала уже, а революционера, тогда он сразу потерял мое доверие, и никакие приманки выгоды, ни угрозы не могли удержать меня, чтобы я не выступил против него с самым энергическим сопротивлением, а именно в то время, когда он находился в апогее своего могущества и доверия к нему государя и публики.
В мемории, написанной для сенатора, я обращал внимание на то, до какой степени имеет вредное влияние на благосостояние края обычай присылать в Сибирь правителями людей уже очень пожилых и утомленных деятельностью, тогда как одни расстояния в Сибири требовали людей еще в силах, чтобы они могли чаще обозревать край и лично знакомиться с его положением и требованиями, не говоря уже о возможности более бдительного надзора над второстепенными начальниками.
Мысль эта поразила верностью своею Перовского, тогдашнего министра внутренних дел. И вот он предложил государю, не попробовать ли и в самом деле назначить генерал-губернатором в Восточной Сибири человека с более свежими силами, чтобы иметь возможность и требовать от него более. Николай Павлович тем охотнее на то согласился, что из самых сообщений сенатора уже видел необходимость приступить к решению Амурского вопроса, для чего и предположена была еще до этого времени экспедиция Путятина, остановленная только сопротивлением министра финансов Канкрина, опасавшегося за доход с Кяхтинской торговли, в случае возбуждения опасений китайцев. К несчастью, Орлов, которому государь приказал вызвать с юга Муравьева-Карского, смешал по сходству имени и отчества последнего с тульским, таким человеком, который очень мало понимал дело и заботился об общем благе, но не отступал, как доказал опыт, ни перед какими средствами для достижения личных целей.
Из напечатанных собственных рассказов Муравьева ясно видно, что когда дело коснулось Амура, то обе стороны действовали с заднею мыслью: государю хотелось приобрести Амур, но вести дело так, чтоб не выставлять себя, и чтобы, в случае неудачи, можно было от всего отпереться, а Муравьев смекнул, что именно из такого двусмысленного положения и можно извлечь наибольшую выгоду для личных целей, и что тут не только открывается прекрасный случай выслужиться, но и полный простор и раздолье для произвола, причем можно оправдать всякое насилие мнимою выгодою государства. Но чем глубже запали в него такая мысль и надежда, тем тщательнее, разумеется, старался он скрыть их и выказать себя на первых порах только человеком, заботившимся о благе края, либеральным, для достижения чего и выгоднее всего было ему сблизиться в Сибири с представителями либерализма, с «декабристами», — как потому, что общество их было несравненно приятнее, так и потому, что только в среде их он мог найти дельные мысли и полезные сведения.
Но была еще и другая причина, делавшая для Муравьева, выгодным сближение с декабристами. Муравьев, по связям своим и по положению, не принадлежал к высшему кругу, к хорошему, как говорится, обществу. Его круг был круг выслужившегося чиновничества. «Муравьевы все живут службой, — повторял он и сам не раз. — «Ведь я знаю, Дмитрий Иринархович, — говорил он мне, — что настоящие, вольные новгородцы — это вы, которых Иван выселил из Новгорода, а мы там пришельцы, холопы царя московского...»
Между тем многие родные наши принадлежали именно к высшему и влиятельному кругу; если они не могли ничего сделать собственно для нас, то могли делать, однако же, очень много для таких еще малозначащих людей, как Муравьев. Впрочем, если мы сказали «не могли», то надобно сделать еще и тут оговорку. Многие просто не хотели, как, например, княгиня Волконская, для которой не было бы отказа, но которая сама считала это за дело чести не просить государя о смягчении участи сына, а просить только о ничего не стоящих пустяках, лишенных смысла, которыми рады были ее тешить, будучи очень довольны, что она ничего другого не требовала в отношении к сыну, но тем более готовы были угождать ей в других просьбах.
Итак, Муравьев очень понимал, что все, что он будет делать для нас, родные наши возвратят ему с лихвою. Даже самые осторожные из них высказывали это ясно. Так, например, министр Канкрин, стоя во дворце у окошка и барабаня пальцами по стеклу, сказал отправлявшемуся в Сибирь к нам коменданту Лепарскому (употребя тот способ, который употребляют дети, когда им запрещают говорить друг с другом по-русски, т.е. адресуясь к печке, к окну и пр.), что все, что сделано будет для его зятя, он примет как сделанное лично для него. Наконец, самый пример сенаторской ревизии делал уже невозможным иные отношения к нам, кроме как дружеские, и притом Муравьев знал, что при тогдашнем брожении идей ничем нельзя было так приобрести популярность, как сближением с нами, за что действительно он и удостоился похвалы от «Колокола».