Evtushenko 800

Маректинская шивера 

Недели не прошло с начала сплава, как Витим стал каприз­ней, бурливей. Лене до его нрава далеко. Проплывают мимо хвойные леса, потухшие вулканы, затянутые зеленой ряской болота, но на повышенных скоростях. И с гулом. Причалить и ступить бы - рукой подать! - в незнакомый мир, но течение скрипуче и мощно несет карбас по мелям, каменистым пере­катам. по кипящим шиверам. Мы устаём их считать. Вахтен­ные налегают на греби, остальные с жердями в руках носятся по палубе, отталкиваясь и слыша окрики дяди Саши: «Зом­мер, корму вправо!.. Поэт, приударь!»

Представляю грохот в большую воду, после затяжных дож­дей... Но сейчас небо прояснилось, торчащие в русле оди­нокие камни сушатся на солнце, проходы меж камнями от­крыты, можно лавировать. Успокоенные, мы расслабляемся. Витим не па каждом глобусе найдёшь. А вблизи этот хрупкий на карте синий капилляр, один из неисчислимых сосудов пла­неты, поддаваясь гребущим чалдонцам, друг друга с полуслова понимающим, укрепляет мысль, пусть иллюзорную, что и большой хаос можно обратить в порядок, умей вахтенные на крыше грести согласованно.

Запись в бортжурнале Е.Евтушенко (12 июля 1969): «Чер­ных забросил спиннинг рядом с устьем речки Шербахты. Ле­ска прогнулась, и мы увидели за бортом огромную рыбину. Валера страшным голосом заорал: “Из тозовки по ней! Из тозовки!” Стрелял дважды Тэфик и раз я, кто-то из нас по­пал. Оказалось, щука, да таких размеров, каких раньше мне не встречалось. Килограммов восемь-девять. Мы прибились к берегу и на оплеухе рыбу разделали. Поразительно: каждая отрезанная часть щуки и ее сердце еще долго в кастрюле тре­петали... Сейчас шторм прижал нас к берегу. Только редкие над нами самолеты напоминают о существовании человече­ства...»

Запись Т.Коржановского (12 июля 1969): «Вахта Лёни до двенадцати ночи, а с двенадцати до четырнадцати его сменил Женя. Оба вкалывают как звери, откачали с кормы всю воду. Один только Женя вычерпал почти сто ведер. Моя вахта с  двух ночи до четырёх утра. Женя будит меня, как любимую женщину; осторожно трогает плечо, а когда я просыпаюсь, шепчет, что сапоги мои уже сухие (он все сделал!), ватник на крыше, фонарик и часы передает в руки. Я поднимаюсь. Качка довольно противная. Под порогами тянет туман, под­нимается ветер, в камнях ревет вода с пеной. Валера варит картошку, мы завтракаем, все в спасательных жилетах».

Успокоенные, сосредоточенные на встречных камнях, мы не замечаем, как на реке спадает вода. Ас первым скрежетом, коротким, быстро оборвавшимся где-то под днищем, выбега­ем на палубу. Картина апокалиптическая. За бортом бурлит, вскипает, пенится река, вахтенные налегают на обе греби, а карбас как остолбенел - ни с места!

Да ведь предупреждал дядя Саша смотреть во все глаза, истории страшные рассказывал, а мы, легкомысленные, перли вперед, мало на что обращая внимание. Теперь мы на высоком плоском камне над рекой, как на постаменте. Под нами бурлит вода, мы раскачиваем судно, пытаемся это де­лать, отталкиваемся баграми, носимся с одного борта на дру­гой, но карбас как окаменел, стал частью подводной скалы с ровной, как стол, вершиной, в нее мы намертво и впаялись. Мысленно вижу со стороны наш карбас, шесть застывших скульптур, на миг оцепеневших, но композиция на глазах рас­падается, фигуры в хаотическом движении, все кружат маши­нально, понимая бессмысленность стараний. Всем днищем, семи тоннами веса (не считая полтора центнера Валеры), мы сидим на огромном щербатом камне, вовремя не заметив, как падает уровень воды, обнажая плоскую твердь. Валера и Эдик спускают оплеуху, но в этой ситуации доска - игрушка для детей.

Пытаемся по одному выбраться на берег. Когда, держась обеими руками за борт, по грудь в воде, разжимаешь одну пя­терню, пенный поток вскидывает твои ноги и тело, как тря­пичные. и если разжать пальцы другой руки и отдаться пото­ку, с головую сгинешь в пучине. Очередного смельчака всей командой вытаскиваем на палубу. Не угадать, сколько дней и ночей мы обречены сидеть на камне. Дядя Саша допускает  неделю, а то и не одну. Он ругает всех святых, заодно и нас, всех вместе, но дольше и крепче всех себя самого, повторяя, что идти с нами ему «бес посоветовал».

Спасти нас может только Валера, его полтора центнера. Изначально это была идея дяди Саши: соорудить на берегу ворот (повалив две-три сосны), ходить вокруг вбитого в зем­лю бревна, руками и грудью налегая на слеги, накручивая на опорное бревно трос, другим концом привязанный к карба­су, и стаскивать судно сантиметр за сантиметром: так стаски­вали с камня карбасы на Витиме в 80-е годы XIX века. Да ведь как с тросом до берега добраться!

Никто Валере не предлагает лезть в пенные валы еще раз. Рисковать можно собою, но не товарищем, и мы молчим, пристыженные собственным планом, как потом оказалось, не мне одному пришедши в голову. Не знаю, есть ли у Вале­ры дар читать мысли на расстоянии, но вот он что-то решил и улыбается смущенно: «Ну что? Наверно, я пошёл?» «Пере­ждём вместе, - говорю я, - смотри, какая волна, тебе не удер­жаться». Чувствую в своих словах фальшь, они расходятся с мыслью, с некой надеждой, и мне стыдно. А Валера гото­вится. «Я же борец-тяжеловес, призы получал, ноги у меня как столбы. А если подведут, по дну на карачках доползу до берега». И тут радостно встревает дядя Саша: «Ну что Илье Муромцу волна! Разве это волна? Сказки венского леса!»

Колеблюсь, не знаю. От Эдика, Жени и меня толку мало, сорвёт и унесет, как ветром перышки. Поплотнее нас Тэфик, но у него сноровка на воде не та. А Валера уже наматывает трос на левую руку. «Привяжите конец к кокоре...» Эдик та­щит спасательный круг. Втроём с Женей и Эдиком спускаем Валеру в воду, спускаем осторожно, как водолаза в снаряже­нии, да он и движется как водолаз, раскинув руки, погружа­ясь с головой в пучину и выныривая, подняв, как перископ, прямую руку с тросом, намотанным на кисть. Течение отно­сит Валеру далеко в сторону, мы шарим глазами, держа на­готове круг, пока в неожиданном месте не возникает рука с тросом. Трос - спасительная ниточка для карбаса и всех нас на палубе.

Барахтаясь, уносимый течением в сторону, Валера минут за сорок добирается до берега. Поблизости ни деревца, ни камня, ни валежины. Крепить канат не за что. Валера сбрасывает мокрую одежду и наматывает канат вокруг торса. Теперь на берегу вылитый Лаокоон. только нет рядом сыновей, бо­рющихся с водяными змеями, и не расписанные античными мастерами стены Ватикана, а безлюдный песчаный берег Ви­тима. Могу биться об заклад, что трем родосцам, искателям натурщика для «Лаокоона». провидчески увиделся сквозь пространства и время вот этот мощный торс Валеры Черныха из Кызыл-Сыра.

<![if !mso]> <![endif]> <![endif]-->Теперь меж карбасом и берегом над бушующей водой на­тянута струна. Собираем топоры, пилы, складные ножи, мот­ки проволоки и с этим добром в заплечных мешках стоим на­готове у борта. Первым, держась за трос, забрасывает ноги Эдик, скрещивает их и, свисая спиной вниз, перебирает по тросу руками, подтягивает ноги и продвигается к берегу го­ловой вперед. Вслед за ним остальные повисают на тросе один за другим.

Замыкающим покидает борт дядя Саша, предварительно сдернув с головы и затолкав глубоко в карман свою кепку. Ка­жется, в первый раз мы видим его лысеющую голову.

На ближайшей опушке леса, от берега метрах в трехстах, валим и обтесываем сосны. Один ствол, помощнее, вбиваем в землю, вяжем к нему веревками поперечную лесину и, на­валиваясь на лесищ; топоча по круг); как лошади на старой мельнице, накручиваем трос на столб, сантиметр за сантиме­тром, каждый виток делает трос туже, скрипучее и чуть сдви­гает карбас с места. До поздней ночи повторяем наш маневр.

Валера и дядя Саша удерживают стояк. Им помогает Эдик, а мы с Женей и Тэфом ходим по кругу, как под плетьми ка­торжники. Уже подгибаются ноги. Еще круг, еще... Какая тут долгая ночь! Под утро уже не понять, мы ли, еще держась на ногах, толкаем вперед лесину или это лесина впечаталась в наши грудные клетки, чтобы не рухнуть наземь. Еще круг, и ещё... Дремлем на ногах, механически продолжая движение.

Встряхивает полусонное бормотанье дяди Саши: «Давай, режиссер! Налегай. Ни на кого невзирая внимания!»

«Чалдон» на камне, на том же месте, как нарисованный.

Мало-помалу прибывает вода, и когда, обессиленные со­вершенно, мы снова грудью упираемся в поперечину, карбас явно сдвигается с места... Мне показалось, мы даже слышим, как шоркнуло днище о камень. Мы не кричим «ура!», на это нет сил, но с бурлацким упрямством продолжаем идти по кругу.

И мало-помалу «Чалдон» сползает на воду!

Держась за трос, возвращаемся на карбас. Перед тем, как рухнуть на койку, Эдик нашарил рукою на столе «Спидолу». Сквозь трески и писки мы слышим новость. Американцы го­товятся на этих днях запустить с мыса Канаверал пилотиру­емый космический корабль «Аполлон-11» с тремя астронав­тами, подготовленными к высадке на Луну в районе Моря Спокойствия. Мы ворочаемся, не можем уснуть. Перекиды­ваемся ничего не значащими словами. Что тут скажешь!

Утром вахтенные, как ни в чем не бывало, занимают свои места. «Ну надо же! - не выдерживает Валера. - Над нашими головами люди будут ходить по Луне! Но как мы такое дело прошляпили?!» - «Чего-чего? - обрывает дядя Саша. - Они каку хрень у себя в Халливуде поснимают, ручками помашут, а раструбят: “На Луне”. А мы варежки разинем. В первый раз, что ли!». Полети американцы на самом деле, дядя Саша, по­хоже, будет сильно огорчен и, невзирая на Лукерью Федо­ровну, запьет горькую.

Потом мы узнаем, что именно 12 июля 1969 года в те са­мые часы, когда мы валились с ног, налегая грудью на слеп; двигая карбас к краю камня, на мысе Канаверал управляю­щий запусками на космическом комплексе Рокко Петрони впервые показывал журналистам точку на восточной сторо­не Луны, в Море Спокойствия, где через восемь дней астро­навты сделают но планете первые шаги.

А пока я пишу в бортжурнале Декрет № 4 по экспедиции «Чалдон», называю всех отличившихся при снятии карбаса с камня (Евтушенко, Зоммера, Коржановского, Черныха, Нев­ского), объявляю 12 июля 1969 года Днем Маректинской ши­веры и награждаю всех памятным знаком (пока предположи­тельным): «Не забывай Маректинскую шиверу». В пункте Х° 7 добавлю: «поручаю Е.Евтушенко написать (в свободное от вахты время) стихи о Маректинской шивере». Теперь Жене не отмазаться: писал, писал стихи по заказу!

И был новый день.

Из бортжурнала, запись В.Черныха (13 июля 1969)\ «Утро началось с легкого завтрака: жареная картошка и рисовая каша. Затем, собрав разбросанные по береп' части от ворота, а также штаны, сапоги и удилища, идем на две другие и тоже непростые Маректинские шиверы. На этот раз проходим внимательно и осторожно. Карбас цепляет днищем камни, но проходим довольно удачно».

И была ночь.

Из бортжурнала, запись Т.Коржановского (14 ию.ія 1969): «Увы и снова увы... Вода катастрофически падает, а с нею уходят наши надежды, но настроение остаётся довольно бодрым. Погода переменчива, то солнце, то грозовые тучи, ветер и дождь. Эдик с утра возится с лодочным мотором. На­кануне снял ограничитель и теперь мотор измывается над ним. Эстонский характер Зоммера спасает мотор от кувалды. В сети попалось несколько окуньков, и мы едим уху.

Во второй половине дня Валера и я двинулись на рыбалку. Безрезультатно колотим Витим спиннингами. Эдик был ближе всех к перекату и первым заметил людей. Оказалось, туристы: трое мужчин и три девушки на трех байдарках. По­знакомились. Они второй раз в этих местах. В прошлом году, говорят, с водой было еще хуже, но 20 июля вода поднялась. Что будет в этом году? Женя и Валера сбегали в лес, принесли двух зайцев. Мне пришлось одного приготовить. Я предупре­дил, что он будет жестким. Но вечером пришли ребята-тури­сты и честно старались зайчатину прожевать. Мы уже неде­лю не видим людей, тем более - женщин, все приосанились. Женя что-то небрежно говорит о Таити, я изображаю душу- парня, Валера шутит насчет своих габаритов, а Лёня вовсю представляет команду. Только Зоммер молчит, но в своём ярком красном свитере, я думаю, больше нас всех выглядит европейцем. Женщины смотрят на нас с интересом. Перед отходом ко сну разговор все на туже "проклятую" тему...»

И была еще ночь.

Из бортжурнала, запись Т.Коржановского (15 июля 1969): «Женя и Эдик поднялись в пять утра. Попытаются пройти на лодке в Романовку. Должна быть телеграмма от Рязанова об утверждении Евтушенко на роль Сирано. Они уплыли, но через два часа вернулись, умотанные и совершенно мокрые. Поднялись только через две шиверы, дальше пройти невоз­можно. Женя нервничает.

В это время на берегу показались люди. Четыре рыбака- любителя из Читы. Перевернулись на лодке, утопили все вещи, выбираются к Ингуру. Они устали, голодны, нечего ку­рить. Мы их угостили чаем и дали сигарет. Гости ушли, Женя с Эдиком стали собираться в пеший маршрут до Романовки, но Лёня собрал блиц-совет. Женю отпускать одного страш­но, Эдик тоже не стопроцентный таежник. Советуем Жене подождать до 19 июля, вместе отметить 18-го день его рож­дения, а если всё-таки не будет воды, придется экспедицию сворачивать. Но Женя стоит на своем.

Женя и Эдик уходят, на дорогу их выведет дядя Саша. Ве­чером дядя Саша и Валерий уходят на солонцы. На карбасе мы с Лёней одни.

Слышим - выстрел из карабина.

Может, убили чего? Узнаем завтра».

Записи в бортжурнале лаконичны, но на этих четырех днях (15-18 июля), мне запомнившихся, хорошо бы чуть за­держаться. С утра пасмурно и зябко. Снаряжаем Женю на лодке вверх по течению, в Романовку. Собираем вещи, им раскиданные, проверяем лодочный мотор, снова пытаемся уговорить идти на карбасе до ближайшей почты, там связы­ваться с Москвой. И все выяснить. Но приступы нетерпенья у Жени бывают до нервных срывов. А сегодня случай осо­бый. Именно в этот день, он хорошо помнит, придет, должна прийти телеграмма из Мосфильма. После кинопроб художе­ственный совет студии примет решение об исполнителях. И есть, есть поводы для волнений. Не часто на главную роль в полнометражном художественном фильме приглашают не профессионала. Тут не постановщик рискует, рискует одна из крупных киностудий мира.

По-хорошему, надо бы грести вперёд, хоть в маловодье, но вперед. Даже дядя Саша не берется предсказать, как долго ждать дождя. И всё же нет сил видеть, как страдает Женя от неизвестности. И мы собираем в Романовку Женю и Эдика, он будет за моториста. Около восьми утра лодка отходит. Тэф успевает бросить к ногам Эдика список заказов: хлеб (10 кг), спички (100 коробок), бумага для пишущих машинок и пач­ка наших писем - для отправки. Эдик делает прощальный круг и правит лодку вверх по реке. До Романовки семьдесят шесть-семьдесят семь километров. Мы топчемся на палубе, не уверенные, что поступаем правильно, отпуская ребят.

«А ружье!» - спохватывается Валера. Забыли в лодку пере­дать ружье, но догонять не на чем. Уже рассвело, наше само­едство продолжается за столом. Не глядя друг па друга, уми­наем оловянными ложками гречневую кашу.

А часа два спустя слух ловит гул далекой моторки. Это кого же несёт к нам? Мы с Валерой заступаем на вахту, ворочаем греби, правим карбас среди камней осторожно, как на мин­ном поле. И часто переглядываемся: важен лад между гребью носовой и кормовой; упустишь момент, собьешься с ритма, карбас закрутит, как если бы затягивало в воронку. Нарастаю­щий этот гул я бы узнал и на Мисиссипи; так дребезжит толь­ко лодка Бурятского геологического управления. Наша лодка из Улан-Удэ, пригнанная для чалдонцев (для Черного кота ) в Романовку. Каждый раз, когда Эдик возится с мотором, а мотор требует Эдика постоянно, в голову лезет чертовщина про данайцев. Женя и Эдик вернулись с первой трети пути, мокрые и умотанные. Поднимаем обоих на палубу. Ни о чём не спрашиваем, молча льём из ведерка воду7 на их руки и на головы, выносим полотенца. Усаживаем за стол, ставим хлеб и тарелку с жареным окунем (утренний улов Валеры), разли­ваем компот из сухофруктов. И смотрим каждому в рот, как торопливо едят. Пробиться через две шиверы им удалось, но одолеть третью не получилось.

Снова просим Женю дня три-четыре потерпеть. Дядя Саша обещает дождь, доплывем до первого на пути посёл­ка, свяжемся с Москвой. Тем паче, 18 июля Евгению Алек­сандровичу тридцать семь. Надо отметить... «А и вправду, Женя, - поддерживает Эдик, - мы отмечали этот ваш день на Лене. Зачем обижать Витим?» - «А если дождя не будет?! - взрывается Женя, - если телеграммы не будет?!» Тогда, го­ворю, сворачиваем плавание, эвакуируемся вместе, у всех дома дела. «И у меня работы сто пудов, - встревает дядя Саша, - а я тут с вами валандаюсь!» Мы замолкаем, уходим в свои мысли, но их столкновения мыслей искру в голове не высекают.

Отпускать Евтушенко одного - и подумать страшно. С Зоммером спокойней, но любитель-охотник и любитель- рыбак, он тоже не стопроцентный таежник. Может быть, дядя Саша пройдет с Женей и Эдиком пешком километров тридцать-тридцать пять, выведет на просёлочную дорогу Багдарин-Романовка. попутной полуторкой или лесовозом мож­но добраться до села. А разобраться с телеграммой поможет почтальонша, та самая, что в праздник Сурхарбан разносила газеты, пока непутёвый муж хватал за подолы в подлунной реке купающихся женщин.

Дядя Саша пошел с Женей и Эдиком.

Часа через три-четыре возвращается. «Эти ваши!., там все задницы себе! ...постирают!..» - «Что так?» - я не сразу улавливаю, что «постирать» тут не от «стирки» (рубашки и т.д.), даже не от «стереть» (удалить, очистить и пр.), а ско­рей от «поизносить» (до дыр и т.п.). Дядя Саша подустал от наших разговоров на темы, ему не очень-то понятные, и, подолгу молчащий, пользуется любым предлогом, дабы про­демонстрировать свое преимущество перед городскими, в его глазах несчастными, может, в душе и презираемыми за неуменье употреблять время и силы на дело полезное, а не на баловство. Тем паче - рискованное, вроде шастанья по шиверам.

О блужданиях с Эдиком по тайге в сторону Романовки Ев­гений Атексаидрович вспомнит лет через пять (1974), валя­ясь на больничной койке в Москве. Как «где-то над Витимом, /тонко золотимым / месяцем, качаемым собой, / шли мы рядом с другом/ то тайгой, то лугом и застыли вдруг перед избой». Акварель вещного мира: избы «не из бревен - просто из лучей. / Со смолой на коже, без людей и кошек, / та изба была еще ничьей». Пространство надышано миром извеч­ных, простых крестьянских вещей и предметов, встроенных в авторскую ритмику, они поэзия сами по себе. «Мы вошли в бездверье, / полное доверья. / Ветер сквозь избу свобод­но бил. / Пол был гол как сокол. / В рамы вместо стёкол / Млечный Путь щеками вставлен был.../ Не было иконы, / но свои законы,/ создавала кровля, не текла. / Пел сверчок в соломе, / и Россия в доме / даже без хозяев, но была...»

Стихи посвящены Эдику Зоммеру.

Спустя годы, когда Эдик будет тяжело и долго болеть, из­редка поднимаясь с постели, эти стихи он будет вышептывать, выхрипывать, слова будут срываться с побледневших губ, и только Лена, жена Эдика, от постели не отходившая, окажется единственной, способной в этих звуках улавливать строки, в Эдике напоследок поддерживавшие жизнь.

...За левым поворотом реки проходим разбросанные кам­ни Курлуктинской шиверы, за ней Ипгурской. А вечером за столом, разложив по тарелкам приготовленную Женей и Тэфом овсяную кашу, Женя дожидается, когда мы тарелки вылижем. «Знаете, кем я тут стал?» И отвечает сам себе, до­вольный: «Писателем бортжурнала... Хотите? Валера, ты не возражаешь? А ты, Тэфик? ...“Маректинская шивера”. Гото­вы?» Он открывает бортжурнал и читает записанное его мел­ким, убористым, трудноразличимым почерком и смотрит на Валеру в упор: «Посвящается В.Черныху. Готовы?..»

Мы замираем, как в театре, когда двинулся занавес и пе­ред первыми репликами уже напрягся слух. Исчезли шумы и шорохи шиверы, и знакомый голос звучит в нас самих рань­ше, за несколько мгновений до того, как поэт выбросит впе­ред правую руку. «Мы - /на камне. / Сдаваясь, / мы подняли греби “Чалдона”. Это кара/ за то, что мы пёрли вперед бес­пардонно. / Захрустели подошвы сапог / разбежавшейся ка­рамелью... /Тем, кто верит, что мир беспредельно глубок, / кара -/ мелью...»

Меня зацепило, повело мысли в сторону это, не частое в поэтической лексике, слово «беспардонно», да еще в сочета­нии с грубоватым «пёрли». «пёрли вперед беспардонно». В кон­це шестидесятых, особенно после событий 1968-го, именно это слово отчетливей и конкретней прочих выражало некую особенность власти.

Потом, на берегу, сидя на валежине, машинально раздви­гая кедами гальку, будем отчетливо слышать карамельный хруст и опять поражаться метафоре, снова в укор себе: поче­му сами не заметили? - слышим под ногами хруст речной или морской гальки, но расслышать «разбежавшуюся карамель» может только чистый, неискаженный слух ребенка и поэта.

Самый зачин «мы - на камне» привлекателен не частым в евтушенковских стихах тех лет местоимением: «мы» здесь - не товарищи по плаванию, не только они, но и четыре чулоч- ницы из красильного цеха, где «туман да туман, а приходишь домой - там тумак да тумак», и солдат с гитарой «на фоне бочкотары», умоляющий в бессилии: «Граждане, послушайте меня!», и миллионы сограждан, которым «не треба ширпо­треба», а «треба ветра, треба неба!» Герой стихотворения с ними вместе, «как дурень», оказался «на камне», думая, что  «на постаменте». В пространстве, сотрясаемом толчками, разрываются связи, возникают новые, создают иллюзию прежних прочных образований, их смысловую ассоциацию выражает поэт: «Равновесия полон/ мир, двоякий фаталь­но. / Ты взлетаешь, “Аполло”. / Мы - / сидим капитально./ И процесс привыканья / происходит спьяна,/ привыкания к камню, / на котором - / хана».

Женя поднимает голову и в полный голос, как на площа­ди, читает заключительную строфу: «И под ржавую кашу/ пьём - уже тяжело -/ за родимый наш камушек...» - перед последей строкой на лице гримаса, как от нестерпимой боли: «...за рродимый наш камушек/ (чтоб его взоррвало!)».

Он волнуется, губы дрожат, но минуту спустя Женя обво­дит всех веселыми глазами: «Ну как вам. а?!» Первым прихо­дит в себя Александр Невский: «Про камушек это правильно. Евгений Александрович. Чтоб его взорвало! Ты как подслу­шал: я это говорил в райцентре, в Баунте: дайте, паразиты, хоть один земснаряд в Романовку! Взрывать камни, углублять дно... А они варегу разинули. Может, тебя послухают!»

Дядя Саша вызвался подменить на крыше Эдика: охота размяться, погрести на пару с Валерой. После Маректинской шиверы Валера для дяди Саши - уважаемый человек. Толь­ко в одном пункте им не понять друг друга: вправду ли аме­риканцы собираются сесть на Луну или это все же «сказки венского леса». Принимая новые стихи Евгения Александро­вича и с ними обидную для нашего гражданского чушства си­туацию, когда одни «взлетают», а другие не просто «сидят на камне», но сидят «капитально», чалдонцы со временем будут задаваться вопросом, откуда у поэта, вряд ли допущенного к секретам армии и государства, такое видение картины мира, на извращение которой брошены самые изворотливые умы.

Мы тогда не знали, что еще в 1961 году президент Кенне­ди предложил Хрущеву вместе прокладывать космическую дорогу' к Луне. Подозрительный Хрущев опасался чужих по­пыток выведать русские секреты, хотя лучше других знал, что особых секретов у Кремля нет. В стране были мозги, ресурсы. финансы, было все. кроме шанса выиграть гонку. Аме­риканцы шли к цели шаг за шагом, без выматывающей суеты что-то запускать к очередному празднику, придерживались долговременной программы: к концу десятилетия (1960— 1970) высадить первых людей на Луне. Это не они - мы с 1956 года просыпались под популярнейшую в те годы песню в ис­полнении Нины Дорды: «Мой Вася первым будет на Луне... Мой Вася!» Бахвальство дошло до самых до окраин. Вот и ро­мановский кузнец на Субургане с наколкой на груди: «Пока не выпью водку на Луне, не дам покоя Сагане!»

Оказалось, Васю (который первым будет на Луне) звали Нил Армстронг.

А его корешей - Эдвин Олдрин и Майкл Коллинз.

Гордость чалдонцев уязвлена, но верх берет радость за ми­ровую науку, за всех нас. в том числе за американцев. Отныне мы больше, чем земляки. Мы земляне. Мы - Человечество. Мы ступили на Луну!

Возбужденный Тэф взбирается на опрокинутое вверх дном ведро, теперь он выше всех, даже Жени, Эдика, Валеры, и декламирует давние строки, нами любимые еще с «Микешкина», комично подражает Жене голосом и жестами:: «Границы мне мешают.../ Мне неловко / не знать Буэнос-Айреса, / Нью -Йорка!/ Хочу шататься, сколько надо, Лондо­ном, / Со всеми говорить - пускай на ломаном!»

Нам хорошо.

Мы, люди, - на Луне!

Так было в детстве, когда мы жили в волшебной стране и мамы читали нам на ночь сказки Андерсена.

Полети на Луну наш соотечественник, мы бы тоже лико­вали, да еще как, обнимали бы друг друга и славили родину. А теперь чувствуем, но еще не смеем себе признаться, что мозги у нас поворачиваются набекрень: «Это маленький шаг одного человека, но огромный для всего человечества!» - пусть спорят, пришли ли эти слова в голову астронавта спон­танно, когда с посадочной ступени модуля он спрыгнул на пустынную поверхность, или он озвучил заготовку. Чалдонцев задела, если не сказать - поразила неожиданная для нас, тогдашних, мысль астронавта о приоритете интересов че­ловечества над претензиями его части. Даже занимающей, выходит, одну шестую суши планеты! На моей памяти ближе других к этому подошел Герман Титов, когда на встрече в «Известиях» (я вспоминал об этом на «Микешкине») на наш вопрос о самом сильном впечатлении в космосе он с детским изумлением воскликнул: «Какая у нас ма-аа-ленькая Земля!»

Покидая Луну Армстронг и Коллинз оставили в Море спо­койствия на опоре посадочного модуля металлическую доску с выгравированной картой полушарий Земли и текстом, сво­бодным от государственной, национальной, любой другой кичливости: «Здесь люди с планеты Земля впервые ступили на Луну. Июль 1969 г. от Р.Х. Мы пришли с миром от имени всего человечества». Подписали три астронавта и американ­ский президент.

С Луной нам не повезло; весной 1969 года при испытании советской лунной ракеты, запущенной с Байконура, отклю­чились двигатели, ракета рухнула в пятидесяти километрах от космодрома. При втором испытательном старте взорвет­ся один из двигателей: падая с высоты двести метров, новая ракета разрушит стартовый комплекс и под ним шесть под­земных этажей. А через две недели американцы высадятся на Луне. После двух последующих неудачных запусков совет­скую пилотируемую лунную программу закроют; в 1974 году  их встречает команда “Чалдона”. Несмотря на колебания на­чальника экспедиции, день рождения Евтушенко начинаем отмечать в полночь. Пьем шампанское и болгарскую «Гымзу» - за именинника и американских астронавтов. Едим и не­дожареный шашлык из козлятины. И было нам хорошо. Тут почти Крым, если бы не оводы с выпученными зелеными гла­зами. Их тьма-тьмущая...»

Из бортжурнала, запись Л.Шинкарева (18 июля 1969):

«Спать не пришлось. Готовим торжественный ужин, Тэф рас­старался! Всего много и вкусно. Спрашиваю у дяди Саши, помнит ли он случаи на реке особенные, драматические.

“Да какие случаи! - недоумевает. - Вот разве кто заболеет. И оводы. Оводы! Этого зверя у нас- как китайцев”. - “А песни?

Поют здесь свои?” - “А ляд их знает, оне свои - не свои...” - “Может, вспомним какую?” Дядя Сашя впал в раздумчивость.

“Ну вот, не знаю, откуда завезённая... Может, от геолухов".

Он затягивает вполголоса, тягуче и однотонно, как поно­марь, за ним нетрудно записывать:

Если ты закурил папиросу,

помни, друг, нам не страшны пожары,

нам страшны при пожарах попойки.

При пожарах гибнет единицы, при попойке же тыщи гибнут...»

Из бортжурнала, запись В.Черныха (18 июля 1969). «Вода падает, настроение тоже. После полученной в Романовке телеграммы Е.Евтушенко торопится в обратный путь. До Ир­кутска его провожает Л.Шинкарев, отправит прямым рей­сом в Москву и возвратится на Витим. В 16:00 Женя, Леня и Паша на полуторке отбывают в сторону Романовки. До до­роги их провожает Э.Зоммер, который несет рюкзак Паши и его самого».

В Иркутске мы с Евтушенко закружились.

19   июля звоним в Москву на Мосфильм в съемочную груп­пу «Сирано де Бержерак»; дозваниваемся до Улан-Удэ: ре­дакция журнала «Байкал» попросила рукопись поэмы «Под кожей статуи Свободы», многими изданиями отвергнутой (поэму опубликует в 1970-м с предисловием Константина Симонова белорусский журнал «Неман»). Встречаемся с ир­кутскими писателями, навещаем Инну Федоровну, жену Тэфика, и мою жену Нелю. На нашем пятом этаже живёт с му­жем седая соседка, Фаина Григорьевна, давняя поклонница Евтушенко. Волнуясь как школьница, приносит для гостя им любимый торт из черемуховой муки.

20   и 21 июля мы в Зиме, в доме Андрея Ивановича и Евге­нии Иосифовны Дубининых, у дяди и тёти Жени, обедаем со всей их большой родней и с их друзьями, набившимися в дом. Женя выступает перед земляками, читает отрывки из «американской» поэмы, а дядя Андрей все не отпускает: «Ты мне по совести скажи, а Лютера Кинга они за что убили? Пастор-то, пастор чем виноват ?»

Вечером 21 июля мы в Ангарске. Встречаемся с близкой нам обоим семьёй Виктора Федоровича Новокшенова, ди­ректора электролизно-химического (атомного) комбината и его женой Ниной Прокопьевной. Вечером восемь сотен ангарчан набиваются в зал Дворца культуры «Современник». «Евтушенко приехал!» Женя до поздней ночи читает уже знакомые и новые стихи. Из зала вопросы: «Вот вы говори­ли с сенатором Робертом Кеннеди. Даже пили с ним... Им, вообще-то, можно верить? Какое у вас впечатление?».

22   июля кружим по Ангарску и возвращаемся в Иркутск.

23   июля в 9 часов утра мы в иркутском аэропорту.

Женя летит в Москву.

А мне добираться до Читы, оттуда местным самолетом до Романовки и моторкой догонять «Чалдон».

Но как попала на Витим телеграмма Рязанова?

Мне бы никогда об этом не узнать, если бы спустя поч­ти тридцать лет (1998) не вышла автобиографическая кни­га Евгения Александровича «Волчий паспорт», а в ней и об этой истории: «Однажды вечером, когда мы закостерились в лесном ущелье, над нами появился военный вертолет. Ему негде было приземлиться, и рука летчика выбросила из окна консервную банку. В ней была телеграмма: "Поздравляю. Худсовет студии единогласно утвердил вас на роль Сирано. Немедленно вылетайте для уроков фехтования и верховой езды. Ваш Рязанов?

Мои товарищи по путешествию устроили мне прощаль­ный ужин, выпили за мою всемирную славу как киноактера, а наутро я пошел пешком до ближайшей дороги. До нее было не так далеко - километров семьдесят, но путь пролегал через таежные урманы. Я шел почти двое суток, встретив на пути медведицу с медвежонком, слава богу, пожалевшую меня, и переночевав в недостроенном доме лесника, пахнущем ме­довым золотом стружек, рассыпанных по полу. Затем нужно было лететь часа три на вертолете до Улан-Удэ, затем оттуда часа два на “Яке” до Иркутска, затем шесть часов на "Иле” до Москвы».

Ну что с того, что поэт был единственным на «Чалдо­не», видевшим в небе вертолет и руку летчика с консервной банкой! Я места себе не находил не из-за утраты зрения, не из-за эпидемии слепоты у всех на палубе, а от преступного легкомыслия: отпустить товарища - одного! - в глухую тайгу, «в урманы!», да на двое суток... Спасибо витимской медведи­це («...всегда найдется женская рука...») Медведица узнала в вихрастом бродяге найденного когда-то в лопухах бойкого мальчика со станции Зима, вскормленного ею в берлоге со своими медвежатами вместе.

Слушать Евгения Александровича, читать его «автобиогра­фические заметки» - чистый восторг. Даже будь ты при нем неотлучно, в его воспоминаниях всегда обнаружишь безумно интересное, проскользнувшее мимо тебя. Не ищите тут ни корысти, ни тщеславия. Он просто бессилен сопротивлять­ся, когда сверкнувшие в мозгу- чудные ситуации с живыми де­талями сами складываются в сюжет. В какой занимательный, дух захватывающий сюжет! Они не правда, но выше правды! 

Я не сразу понял природу этого особого дара и по глупости однажды затеял с Евгением .Александровичем огорчивший его разговор. Мы говорили о стихах «Танки идут по Праге». Не о самих стихах, а об их предыстории. Каждый раз, читая их, поэт вспоминает, как 23 авгу ста 1968 года в Коктебеле он услышал в транзисторе голос Мирослава Зикмунда, друга Иржи Ганзелки. «Женя Евтушенко. - кричал Зикмунд, - ты слышишь меня? Помнишь, как мы сидели с тобой у костра в твоей родной Сибири и говорили о социализме с человече­ским лицом? Женя, почему же ваши танки на наших улицах?» «Я не мог не отозваться, тут же в ответ написал стихи...» Это Женя напишет и в «Волчьем паспорте». Мне бы промолчать, улыбаясь, но я переспросил, действительно ли в транзисторе он слышал Мирека. «Своими ушами! Помнишь, кричал Мирек, мы сидели с тобой у костра...» - «У какого костра. Женя? Вы же виделись с Мирославом в Иркутске, в мае 1964 года, у меня дома в Пионерском переулке». - «Ну, допустим...» - «И могли твой слабенький транзистор поймать Южную Мо­равию. провинциальный Готвальдов (Злин)?» - «Но поймал! Я услышал, вернулся домой и сразу сел за стол...» - «Женя, милый, ты помнишь, когда это было?» - «Ну как же! Через день после вторжения. Вот тетрадь, моей рукой под стихами: 23 августа 1968 года». - «Стато быть, 23 августа?» - «Конечно, как услышат Мирека, бросился писать...» 

Сказать или промолчать? 

«Женя, не мог ты слышать Мирека через день после втор­жения». - «Что ты хочешь сказать?!» - «Мирослав выступил по радио двумя днями позже. 25 августа, когда стихи ты уже написал. Стихи замечательные, но с обращением Мирека не связаны». - «Не может быть! Откуда, по-твоему, я об обраще­нии знал» - «Я же тебе и рассказал. А в чешских газетах об­ращение появилось 26 августа».

Как мила, как трогательна эта виноватая улыбка! Такая бывает у ребенка, врасплох застигнутого у вазы с яствами для гостей. «...Поверь, мне очень жаль, клянусь тебе. Я же не на­рочно. Зикмунд выступил - я отозвался: все так замечательно кольцевалось...» Закольцевать сюжет, устный или письмен­ный, в природе поэтического дара, и я до сих пор себя корю: чего привязался? У художников свои заморочки, почти всег­да безобидные, а ты, зная что-то, для поэзии значения не имеющее, сущие мелочи, коришь товарища и бросаешь тень, пу сть без умысла, на строки, вместе с другими отстоявшие в XX веке достоинство русского гражданского стиха. Дотош­ность, извожу себя, у любого отобьёт охоту месяц находиться с занудой на одной палубе. 

Но Женя покладист. 

И все же каждый раз, когда я держу в руках автобиографи­ческую прозу моего товарища, вспоминаю Пушкина, предвку­шая заранее, как и над новым вымыслом слезами обольюсь! 

...Женя уже фехтовал, лихо садился на коня, вот-вот долж­ны были начаться съемки, когда режиссёру предложили за­менить исполнителя главной роли. Любым другим актером, какого хочет. Ну никак не может быть в этой роли поэт, «раз­давленный русскими танками в Праге». Снимать фильм без Евтушенко режиссёр отказался. В умы московских интеллек­туалов эта история войдет не бесцеремонностью властей, а высокой порядочностью Эльдара Рязанова. Женя, такой счастливый на витимских шиверах, переживал очередную боль, а мы на «Чалдоне» жалели, что отпустили его. Потом прочтем в «Прощании с Сирано» (1969): «И только когда я дышать перестану / и станет мне всё навсегда всё равно, / Россия поймет, что ее, как Роксану. / любил я, непонятый, как Сирано...».