Народ у нас разный

 

 «Течёт, бежит время, не имеющее смерти, и скорбит Господь, глядя на нашу жизнь, и никак не может унять нас, успокоить, остановить наш бег к пропасти, к самоуничижению». Виктор Астафьев

 

Астафьевский музей несомненно своеобразен. Он запоминается. И здесь наверняка всё хотелось сделать по принципу Валентины Ярошевской: не навязывать посетителю точку зрения, а подводить его к размышлению, чтобы он сам принимал решение. Однако форма музея работает уверенно, а содержание — со сбоями.

  Года три назад, посоветовал обязательно побывать в Овсянке, приехавшим на Красноярскую книжную ярмарку молодым московским журналистам и блогерам.

 Вернувшись, рассказывают. «Домик его, — говорят, — маленький. Жил писатель скромно. Ватник его до сих пор висит возле двери». Очень им понравился рассказ и экспозиция о детстве писателя. «Жалко его, — сочувствует блогерша, — рос в бедности». Попытался выведать у них главное: каким был Астафьев писателем и человеком? После некоторого замешательства, сказали: «Деревенским мужиком был. Воевал. Мог бы спиться, но стал знаменитым. Писатель из народа».

  Удручённо киваю головой и тихо спрашиваю:    

 — А можете объяснить: за что его ненавидели? Вам рассказали об этом?

  В глазах моих собеседников неподдельная растерянность:

 — Кто ненавидел?

 — Да всё тот же народ, о котором вы только что сказали. Причём, ненависть доходила до настоящей травли. В газетах и на митингах его обзывали «предателем», «русофобом», «иудой», «антисоветчиком», даже требовали расстрелять. Звонили ему домой и издевались. Особенно усердствовали ночью. А ещё, в Овсянке, на старом кладбище, где похоронены его близкие, появлялись «почитатели», и били на надгробной родовой плите бутылки. Но кому-то и этого показалось мало. Начали долбить плиту ломом…

 — За что?! — недоумённо спрашивает блогерша.

 — Не всем, видно, нравилось, то что он говорил и о чём писал в своих книгах. Как жил тоже многих не устраивало… Однажды газета «Правда» написала, что он совсем оторвался от народа. Астафьев горько смеялся над этим: «Утром, встаю, из-за гор солнце выкатывается, петухи орут… Односельчане ковыляют угрюмые c похмелья — тоже часть пейзажа. Печку топлю, мусор выношу, дрова затаскиваю и отрабатываю за утро «кусок», который мне предстоит написать… Приходят два рыла, ломают oграду: «Сука, людям картошку негде садить, а он тут цветочки развёл». Куда я денусь от этого… Может и хотел бы оторваться, да как тут оторвёшься…». Позже он обронит: «Они меня ненавидят за то, что я живу не так, как они. А я не хочу так жить».

 — Значит: музей и памятник ему – это всё не правда?! – напирает на меня татуированный журналист, друг блогерши.

 — Правда. Ещё какая правда! – взволнованно тараторю я, боясь спугнуть, появившийся их интерес к писателю. — Астафьева при жизни очень многие любили. Большинство, наверное. Народ ведь у нас разный. Вы, наверное, не поверите, но тогда, изданную местным издательством, стотысячным тиражом, его «Царь-рыбу», пришлось распределять по талонам, как поощрение самых лучших. Обожание писателя доходило до того, что на его семидесятилетие город решил подарить ему огромный терем-особняк. Один из самых красивых домов Красноярска. Настоящий памятник архитектуры. Но Астафьев сразу отказался, посоветовав разместить в нём Литературный музей. Так в последствии и сделали. Не захотел он также, чтобы его именем называли самолёт, теплоход, школу…

 — Да кому нужен сегодня этот ваш Астафьев?! — вдруг негодующе подаёт голос долговязый парень, не проронивший до этого ни слова. — Мне отчим говорил, что писатель он никчемный, потому что советовал блокадный Ленинград немцам в войну сдать.

 — Говорил он о другом, — поправляю долговязого парня, — о том, что словами о патриотизме нельзя отгораживаться от правды и прикрывать ими преступные просчёты, и гибель людей.   

 Смотрю на столичных ребят, и вижу, что передо мной стоят всё ещё «чужие», но уже не равнодушные люди. Вот и их спутница – рыжеволосая девушка, — заинтересовалась настолько, что даже вытащила из ушей наушники.

  И я начинаю рассказывать. Причём, впервые сообщаю о том страшном, о котором мне в больнице поведал Астафьев. Сам он об этом написал в своё время без подробностей. Не смог при живых ещё блокадниках «ковыряться в их кровоточащем сердце чернильной ручкой». Но времена меняются. Мы слишком от многого уже успели отгородиться.

 

 …В сорок втором году молоденький Виктор Астафьев, после окончания железнодорожной школы ФЗО, был направлен работать на станцию Базаиха под Красноярском. Позади у него — детдом и беспризорничество. Он уже побывал на самом жизненном дне. Не скрывал, что в тот период воровал еду. А ещё раньше ему пришлось остаться без матери. Она утонула, когда перевернулась лодка, на которой плыла с передачей мужу, посаженного в тюрьму за вредительство. Тот допустил аварию на мельнице, которая до раскулачивания принадлежала его отцу. Став сиротой, маленький Витя первый раз пошёл в школу, которая до этого была домом его дедушки, к тому времени уже сосланного на север с клеймом «врага народа». А его самого обзывали «гадючьим семенем».

 Именно в Базаихе по сути и начинается его становление человека. Он очень быстро осваивает специальность составителя поездов. Назначается бригадиром. Даже подменяет дежурного по станции. Всё это на ТрансСибе – главной магистрали страны. И вскоре, ему единственному, из присланных сюда фэзэошников, дают бронь от призыва на фронт.

  Astafiev Bodryshkin Berezi 800

Оморочь от увиденного

 

«Война — это чудовищное преступление против человека и человеческой морали». Виктор Астафьев

 

В один из дней работы на станции Базаиха, вместе с пятью другими железнодорожниками, его направляют на разгрузку. В дальнем тупике они открывают вагон-ледник. И столбенеют. В нём – гора трупов. Друг на друге лежат мертвецы: женщины, мужчины, много детей.

 Накануне из блокадного Ленинграда пришёл целый состав с эвакуированными жителями. Доехали не все. Сибиряки заботливо приняли в свои семьи выживших и впервые узнали страшную правду о ленинградском голоде. Блокадники съели в городе всех кошек, собак, крыс. Рассказали красноярцам о страшных случаях каннибализма. Газеты же сообщали только о героизме ленинградцев. Хотя подавляюще большинство из них ничем не могло помочь обороне.

 К леднику, набитому умершими, из ближайшего колхоза «Путь к коммунизму», возчики подогнали три подводы. Истощённых мертвецов, с запавшими глазницами, укладывали друг на друга. У некоторых были скривленные полуоткрытые рты, будто с замершими криками о помощи или пощаде. Когда переносили покойников, их раскинутые, застывшие от холода руки, цеплялись скрюченными пальцами за всё подряд. За живых и мёртвых.

  

Loshad 533И ужас этот только начинался. Когда похоронный обоз тронулся в путь, на первом же взгорке мертвецы начали падать с подвод. Их погрузили обратно и были вынуждены придерживать руками всю остальную колдобистую дорогу. Но они падали снова и снова. На всём протяжении пятикилометрового ухабистого пути до деревни Кожевенка. И им пришлось ещё дважды возвращаться за оставшимися мертвецами.

 Большая яма для погребения была вырыта на самом отшибе маленького кладбища. Всем командовал какой-то уполномоченный от власти. Приглашённых для прощания людей не было. Приготовленных гробов — тоже. Не был заготовлен и крест. Обошлись без митинга. Без отпевания. Без каких-либо почестей. Хотя, это как раз и были те самые «героические блокадники Ленинграда».

 Покойников сгружали на дно могилы. А по сути просто сбрасывали. Но и на этом ужас не кончился. Яма была мала. И почему-то наверху, полузасыпанными, оказались исключительно детские тельца. Их маленькие ручки и ножки торчали из земли. В спешке стали насыпать могильный холм. И долго-долго не могли нагрести нужной земли. Таскали её даже из ближайшего оврага.

 Zakh 535Виктору Астафьеву тогда только-только исполнилось восемнадцать лет: «Похоронами я был не просто раздавлен, я был выпотрошен, уничтожен ими… Не мог ни есть, ни спать… И, не выходя на работу, отправился в Березовку, в военкомат — проситься на фронт». И, когда его стали отговаривать, впервые закричал страшное: «Я не хочу больше жить, хочу умереть, но с пользой, на войне».

 

 

От увиденного тогда он пережил оморочь — помутнение рассудка. А на самом деле эта оморочь была у власти. Это она сотворила такое с умершими и живыми. Похороны скрыли даже от родных погибших, которые ехали в этом поезде. Мерзость скрыли безгласием.

  Точно также, с такой же необъяснимой скрытностью и пренебрежительностью, хоронили блокадников из вагонов-ледников в окрестностях других сибирских городов. Но только в Красноярске, благодаря свидетельству Астафьева, разыскали неприметный холм и установили памятник ленинградцам, именно на месте братского захоронения.

  Молодой московский журналист не дослушает меня, перебьёт и возмущённо спросит: «Почему власть тогда так бесчеловечно поступила с людьми?»

 Если бы только тогда… Астафьев, как раз и искал всю жизнь ответ на этот вопрос. Постоянно задавая его и себе, и нам. Особенно после того, что пережил на войне. В нём криком кричала эта боль: почему наши так поступали с нашими? А о блокаде Ленинграда его слова в 1989 году были такими: «Миллион жизней за город, за коробки? Восстановить можно всё, вплоть до гвоздя, но жизни не вернёшь… Люди предпочитали за камень погубить других людей. И какой мучительной смертью! Детей, стариков…» Журналист его тут же спросит: «Вы не опасаетесь, что получите уйму писем от тех, кто будет резко не согласен с вами?» «Ну и что? Получу, — ответил он. — Но думать-то от этого я не могу по-другому... Скажу откровенно, мне кажется, человечество неизбежно придет к такому же пониманию гуманности, что и я, — только не теперь и не завтра. Повторяю, может быть, век спустя».

 В отличие от очень многих у Астафьева было моральное право и на такое мнение. Он ведь говорил о народосбережении. О том, что с людьми надо обходиться по-человечески. И за размышлениями у него следовали поступки. Он и на войну ведь пошёл, отказавшись от брони, чтобы в первую очередь отомстить за погибших блокадников. И не стоит забывать, что в истории нашей страны был и 1812 год, когда «Москва, спалённая пожаром, французу отдана» Но жителей тогда сберегли. Кто-то ведь давно сказал мудрое: город -- это не стены, а люди. А потом наши войска победно дошли до Парижа. И, восстановленная Москва, стала ещё краше. Обстоятельства, конечно, другие, но люди и там, и там -- наши…

 Кстати, огромный ворох писем, пришедших тогда на адрес Астафьева, он прочитал, сложил в чемодан, и передал в местный музей. Чтобы потомки могли сами оценить какими мы были в двадцатом веке. Но в музее эти письма не показывают.

 Да, и ещё вот что. Описанное выше, умещается на экскурсии в одну короткую фразу: «Ушёл добровольцем на фронт». И тем самым не раскрывается ключевой момент начального становления Астафьева. Уверен, что очень и очень важное при этом упускается. Исчезает осмысление. Его жизни. И нашей. И от такого замалчивания лучше мы не становимся.

 Дописав эти строки, с удивлением узнал о приобретении Краеведческим музеем для будущего Национального центра "рабочего кабинета" писателя*. Когда-то им обзаводилась одна коммерческая структура с целью продемонстрировать всем красноярцам любовь и уважение к земляку. Время показало, что за этим стояла банальная корысть и спекуляция памятью. Специально сделал по этому поводу официальный запрос. Имя «благодетеля» не разглашается из-за тайны сделки, как и сумма. Но неофициально всё на слуху. И очень хотелось, чтобы в новом зале экспозиции, главный экспонат этого кабинета установили в самом конце, с поясняющей табличкой. А на ней было бы написано, что «Этот стол писателя Виктора Астафьева был продан Центру одним из бывших руководителей, почитателем его таланта, депутатом (Ф.И.О.) за 10 миллионов рублей».

  А сверху положить предсмертную записку писателя, которая как раз и была им написана за этим столом, как пророческое обращение к живущим:

«Я пришёл в мир добрый, родной и любил его безмерно. Ухожу из мира чужого, злобного, порочного. Мне нечего сказать Вам на прощанье. Виктор Астафьев».

 

Avtograf Astafieva 230

 

 

 

*Подробнее о приобретении "рабочего кабинета" и его составе можно прочитать на Сибирике здесь.

 

 

 otobrano dly vas