Опаздывающая из-за снежной непогоды электричка, отъезжая от станции Щербинка, стала нехотя набирать ход. Затем заунывно запела своё привычное: у-у-у… И вскоре с обыденным постоянством принялась отсчитывать рельсовые стыки, ведущие в Москву: стык-стык, стык-стык, стык-стык…
Вагон был заполнен только наполовину. Почти сразу при входе сидела девушка с раскрытой книжкой, в простеньком синеньком пальтишке. Наискосок от неё — моложавые мужчина и женщина в дорогих пуховиках. Дальше ещё две женщины. Одна — с эмалированным бидончиком из давних советских времён.

Напротив, заняв всё сиденье, восседал крепкий мужик, на куртке которого значилось «Жилтрест». Недалеко от него дремал, по всей видимости, студент, в вязаной синей шапочке. Подальше, почти возле середины вагона, выделялся высокий, седовласый старик. Широченный в плечах и громоздкий как большущий шкаф. Он что-то внимательно читал. А рядом с ним возвышалась стопка потрёпанных бумаг, перевязанная бечёвкой.
Два вошедших пьяных парня, с шумом свалились на сиденье возле девушки, обдав её принесённым холодом и мерзким запахом перегара. И сходу стали грубо к ней приставать. Тот, что был значительно повыше, достал бутылку какого-то пойла, отхлебнул, и предложил ей выпить. Она только на мгновение оторвалась от книжки и тихо сказала:
— Нет. Спасибо.
Лучше было бы ей промолчать.
Тот, который был с бутылкой, тронул её за колено и громко представился:
— Лёха, — и, указав на своего коренастого приятеля, сказал: — А это — Саня. Мы с ним вместе учимся. Вернее до-у-чи… Домучиваемся, в общем… — и он загоготал с неприятной хрипотцой. — И ещё мы совсем без денег едем, — и снова загоготал. — В общем полный кобздец у нас с этим какой-то… Так что мы эти… Зайцы-мазайцы, — и он изобразил что-то наподобие ушек над головой.
— А тебя как зовут? — невнятно спросил девушку совсем запьяневший Саня и стал размашисто вытирать рукой обслюнявленные губы.
Она не ответила. Отвернулась и стала смотреть в окно.
— Видишь, — эта… эта тоже не хочет… Никто не хочет с нами сегодня знакомиться… — Лёха гоготнул и тронул девушку за руку, пытаясь её погладить. Та неприязненно отстранилась, — ему такое пренебрежение не понравилось, и он гневно дёрнул её за рукав пальто и закричал. — Ты чё рыпаешься, пигалица фуфырная! Тебе что трудно ответить нам, а?!
Но она продолжала молчать. Смотрела куда-то вдаль. Гордо вскинув голову и придерживая ладошками книгу. И это её спокойствие ещё больше разъярило и взбесило долговязого. В его взгляде промелькнуло что-то звериное, хищное. Он со всей силы ударил кулаком по сиденью и надрывисто заорал:
— Или может тебе западло даже поговорить с нами?!
Девушка, прикрыв колени полами пальто, только мельком глянула на него. Увидев, что сидящие на другой стороне мужчина и женщина, настороженно наблюдают за происходящим, ответила тихо и уверенно:
— А мне незачем с вами знакомиться. У меня парень есть.
— Чё? Чё ты там пролепетала? — стаскивая с головы шапку, развязанно выкрикнул Лёха. — Парень? У тебя?… — и увидев обращённые на него взгляды впереди сидящих, заговорил зло, сбивчиво, постоянно приподнимаясь. — И кто же там у тебя есть!? Кто?! А то ты, думаешь, что по тебе не видно… И сидишь теперь здесь и строишь из себя не пойми что…
Долговязый оглядел находившихся в вагоне, будто ища у них поддержки. Кто-то даже согласно с ним закивал. И это добавило ему ещё большей уверенности и нахрапистости:
— Я коренной, понимаешь? А вот такие шалавы всякие, как ты, приезжают в Москву и каждая сразу выпендриваться здесь начинает. Хренотень всякая! А ты бы лучше сидела в своём Мухосранске и никуда не рыпалась. И не вякала тут... — и он неприязненно скривился и ткнул в сторону девушки пальцем. — Поняла?! Кому? Кому ты вообще здесь нужна такая… Замухрень коцаная, а?! — и он со всей силы взмахнул пятернёй, будто собирался её ударить. — Кому? А ещё и заявляет тут с гонором: е-е-сть у неё! Да нету там у тебя никого… — и он вновь хамовато загоготал. Чуть приподнялся и тут же грузно сел, широко расставив ноги.
— А представьте себе — есть, — обиженно, тихо ответила девушка и тут же, уверенно добавила: — Есть! И он сильный, настоящий, и…
— Ага-а-а! — долговязый рявкнул с язвительным удовольствием, и, указывая на два конверта, которые вместо закладок, были вложены между страниц книги, порывисто заржал, игриво кхекнул и вкрадчиво спросил: — Это он тебе что ли вот это… Ну, хахаль этот твой, что ли письма тебе такие пишет, да? — и презрительно фыркнув, насмешливо потряс рукой.
Девушка резко повернулась. Недовольно глянула на долговязого и напористо возразила:
— Может и пишет! Вам до этого, какое дело?!
— Нам? Нам никакого. Пускай пишет… — удовлетворённо закивал Лёха, и, толкнув в бок задремавшего Саню, с напускной сочувственностью произнёс. — Пускай, чё нам, жалко, что ли… У него же там, в этом его Задрюченске… Ну, у хахаля её… Там же ни фига нету. Ничё там нету, Саня… Там дыра задрючинская кругом… Ну, и как ему оттуда писать, а?! Вот он и пишет ей… — и издевательски жалостливо захмыкав, продолжил, с пьяным причмокиванием. — На дрянном папирусе пишет и при лучине. Вот так там и пишет. Понимаешь, Саня? — и он аж крякнул от удовольствия сказанным. — И чего ж он там ей такое пишет? — бесцеремонно тыкая пальцем в конверты, продолжал изгаляться Лёха, обращаясь к девушке. — Пишет, наверное… Пишет, как с бодуна хвосты коровам в деревне крутит, да? — и он загоготал совсем уже гадко и громко.
Девушка, положив руку на книгу, неожиданно смело глянула на них и громко, с волнением, ответила:
— Пишет! Он стихи мне пишет. И это самые лучшие стихи на свете! Понятно вам?!
— Конечно, понятно… Пишет: прошла любовь, завяли помидоры?! — и Лёха вновь громко гоготнул, да так, что даже самые дальние пассажиры вагона повернули головы в его сторону.
— Другие, — не обращая внимания на издевательский тон, возразила девушка.
— Ну, так давай, продемонстрируй… Давай! А то ты может здесь нам пургу гонишь, а?
И, неожиданно, показалось даже, что для неё самой, девушка стала проникновенно читать стихи. С возвышенной уверенностью. С явным вызовом окружавшему миру. И, казалось, даже перестук колёс начал отбивать нужный ритм в её поддержку:
Если жизнь тебя обманет,
Не печалься, не сердись!
Долговязый загоготал. Девушка на секунду сбилась, но набрав побольше воздуха, продолжила, порывисто поднявшись:
В день уныния смирись:
День веселья, верь, настанет.
Сердце в будущем живёт;
И она вновь взволнованно приостановилась и душевно выдохнула в полный голос:
Настоящее уныло:
Всё мгновенно, всё пройдёт;
Что пройдёт, то будет мило…
— Ми-ло — хре-ни-ло, — ехидно прервал её Лёха, разрушив зазвучавшую гармонию. И с напускной задумчивостью продолжил и дальше злобно ёрничать. — А вот скажи мне теперь? Жених твой… Ну друг этот? Он же какой у тебя? Плешивый весь, старый. Да?!
Девушка, оглядев сидящих в вагоне и не найдя ни у кого поддержки, медленно опустилась на сиденье. Она сползла по стенке вагона, как стекает по стеклу капля, переполненная влагой. И стала потерянно смотреть на всех с каким-то полнейшим безучастием. Так же, как и они на неё.
— А я тебе вот что скажу! — Лёха почти впритык приблизился к ней и нахраписто потряс пятернёй перед её лицом. — Нормальный мужик такие вот стишки дерьмовые тебе бы никогда не прислал, — и он вновь ткнул пальцем в конверты, торчавшие из книги. — Потому что всё это — фигня полная… Вот эти его ля-ля, тополя! Ну, ты сама скажи? Скажи-и-и… он настойчиво затеребил её за рукав. — Скока лет ему, этому твоему лаптёжнику, а? — он громко икнул, отхаркнулся и, широко открыв рот, плюнул на пол.
Девушка неприязненно поморщилась. Лёха закрутил головой и, увидев в руке дремлющего Саньки, искомую бутылку портвейна, остервенело выхватил её, и отхлебнул из горлышка. Затем, пошатываясь, он опёрся рукой о спинку сиденья и опять грубо тронул за плечо девушку.
Видно, что она уже не могла выносить эти издевательства. Резко повернулась и, вставая, со всей силы отмахнулась от него, прокричав ему прямо в лицо:
— Перестаньте меня трогать!
У долговязого вылетела из рук бутылка. Он хотел её поднять, но увидев порывистое движение девушки, встал на её пути. А она вновь, уже со слезами на глазах, с последней надеждой, стала искать защиты у сидевших вокруг пассажиров. И в тихом отчаянии, воскликнула:
— Что же вы все молчите?!
И все молчали. И делали вид, будто ничего не происходило. И каждый из них вроде бы был занят своими делами. Только студент в синей шапочке, вдруг откликнулся на её призыв, приподнялся… Но долговязый тут же что-то гаркнул на него и тот сразу затих, и вжался в сиденье.
Девушка, воспользовавшись отвлечением внимания долговязого, попыталась уйти. Рванулась, но тот негодующе схватил её:
— Куда?! Куда ты дёргаешься, чувырла? А?!
И вдруг сзади, его хватко и энергично дёрнул за плечо тот самый грузный, седовласый старик:
— Слушай! Может, хватит хамить и распускать руки!? — закричал он. — Сил нет уже терпеть это ваше быдлячество!
Долговязый Лёха, хоть был и пьяный, но шустро развернулся и притянул к себе за грудки старика:
— Ты куда лезешь, дед?! Ты чё вмешиваешься? Ты у меня на карачках сейчас здесь ползать будешь…
Но старик не дрогнул. Стоял перед ним в полный рост, продолжая крепко держать его за отворот куртки. Он ненавидяще смотрел на него, ничего не говоря. Только дышал очень тяжело и прерывисто.
Пожилая женщина, сидевшая неподалёку, поняв, что сейчас может начаться драка, суетливо подхватились, и, прижимая к груди эмалированный бидончик, засеменила в дальний конец вагона. Остальные смотрели на всё молча и настороженно.
Задремавший Саня, проснулся от шума, закрутил головой, пристально всмотрелся через стеклянную дверь в пространство соседнего вагона, приподнялся, и встревожено, затараторил:
— Лёх, Лёха! Контролёры! — и он перепугано, показал рукой в сторону. — Контролёры идут с легавым!
Лёха настороженно оглянулся и, увидев, что в соседнем вагоне три человека в форме проверяют билеты, резко оттолкнул старика, и нервно скомандовал:
— Сваливаем! Нам фигня вот эта, Санёк, сейчас точно не нужна, — и, покачиваясь, быстро зашагал в сторону тамбура. Затем оглянулся и выкрикнул на ходу в сторону старика:
— Считай, повезло тебе, говно вшивое! Живи теперь, пока сам не сдохнешь!
Санёк попытался погрозить всем кулаком, но, увидев удаляющегося корефана, спешно зашагал за ним по проходу, сильно покачиваясь, всё время хватаясь за ручки сидений.
Старик, продолжая очень тяжело дышать, грузно сел на скамью и внимательно посмотрел на девушку:
— Дряхлый какой-то рыцарь из меня получается… Ну, вы уж не обессудьте, какой есть.
Девушка смущённо улыбнулась:
— Спасибо вам большое, что заступились за меня! Знаете, я так перепугалась…
— Да, не за что.
— Ага, совсем уж не за что, — бойко стала возражать девушка. — Вы ещё скажите, что «на моём месте так поступил бы каждый»?
— На моём, да! — уверенно возразил старик. — Потому что каждый сам выбирает своё место в жизни…
— Конечно, некоторые вон уже выбрали… — и она показала рукой на тех, кто находился поблизости. — Они даже с билетами на этих местах едут.
Старик и девушка понимающе улыбнулись друг другу. Затем представились. И дальше уже ехали молча: профессор Вильегорский и студентка-заочница Настя. Но молчали они недолго.
Вскоре профессор, глядя на снежную круговерть за окном, стал медленно и возвышенно повторять, подстраиваясь под перестук вагонных колёс:
— …Всегда-всегда, идут года. Всегда-всегда… Вы слышите, как уносится время? Нет, вы всё же прислушайтесь. Слышите?! Всегда-всегда…
Настя кивнула. Профессор посмотрел на неё, взволнованно подался вперёд и заговорил вкрадчиво и порывисто:
— Я вот о чём хочу вас попросить… Вы своему парню этому, стихи которого здесь читали, обязательно передайте… Передайте, когда с ним в следующий раз встретитесь… Обязательно! Скажите ему, пусть он больше не пишет писем Анне Керн! Скажите ему, что она их потом будет продавать по пять рублей за штуку. Слышите, пусть не пишет! Не надо… Это же кощунственно… Как можно? Как можно торговать всем этим после таких его божественных строк? Он же их ей посвятил. Ей! Одной. Как же так можно после всего этого… Как?!
И профессор стал читать тихо и очень трогательно:
— «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты… Как мимолётное виденье. Как гений чистой красоты…», — он замолчал, а потом в полном разочаровании и непонимании тихо произнёс. — Разве можно вот после такого… Разве можно память о нём за деньги продавать? А она ведь по пять рублей торговать ею будет… Вы уж ему расскажите о всём этом… И ещё… — он наклонился к ней и почти шёпотом сказал: — Ещё вот о чём предупредите… Предупредите, что драматург и поэт Степан Висковатов стучит на него в Третье отделение. Мерзкие доносы пишет, желая его погибели. Так что пусть будет осторожен этот ваш парень. Только не забудьте ему передать… Это очень важно. Ради бога! Не забудьте, пожалуйста!
— Хорошо, — еле слышно сказала Настя, глядя на профессора, как на сумасшедшего. Но он с такой надеждой продолжал смотреть на неё, что она опять согласно кивнула. — Я передам. Обязательно ему передам!
Они снова замолчали. Стали смотреть в окно на проносящуюся снежную круговерть.
— «Мороз и солнце! День чудесный!» — задумчиво произнёс Вильегорский. — Вот про это у нас в школе очень уж любят… А надо бы больше о его «печальном снеге». Ведь когда Пушкина сослали за вольные высказывания в Михайловское, все его петербургские знакомые и закадычные друзья стали бояться не только приехать к нему, но даже и поблизости оказаться. Не хотели они давать власти даже малейшего повода для предположения об их связи с опальным поэтом.
Вильегорский говорил очень громко. И сидевшие невдалеке пассажиры, стали прислушиваться к его рассказу. А затем и заинтересованно слушать. Мужчина с женщиной даже пересели поближе. Он, заметив это, одобрительно им кивнул:
— И, как вы, наверное, помните, — продолжил профессор, — ссылка Пушкина в Михайловское длилась долго. Больше двух лет. Это были два с лишним года его одиночества. Даже отец с матерью не захотели быть с ним рядом, с неблагонадёжным сыном. Так что было ему о чём подумать после предыдущей разудалой жизни. И фактически всё его общение с внешним миром шло тогда только через письма. Да и те просматривались на почте. И вдруг удивительным исключением стал лицейский друг Иван Пущин. Он заявился, как снег на голову. С трудом пробравшись через дорогу, занесённую сугробами. Ну а зачем, скажите, чистить дорогу, по которой никто не думал приезжать? Вот после того посещения и родились знаменитые пушкинские строки с «печальным снегом»:
Мой первый друг, мой друг бесценный!
И я судьбу благословил,
Когда мой двор уединённый,
Печальным снегом занесённый,
Твой колокольчик огласил.
Женщина, сидевшая впереди, вдруг повернулась и с поспешным волнением спросила:
— А с друзьями этими, которые его бросили, он потом общался?
— Общался, — закивал Вильегорский. — Но здесь нужно понимать, что они так и остались для него теми, прежними. А сам Пушкин вернулся тогда в Петербург уже другим. И не только человеком, но и литератором. Уехал он романтиком, а вернулся в мир реалистом. Да ещё и своего невероятного «Бориса Годунова» привёз из ссылки. Другой бы промолчал, не дразнил бы кого не следует, а этот вдруг взял и впервые про взаимоотношения человека и власти написал. Причём, вначале ведь концовка в черновике была благостная. А в итоге, он будто в будущее выкрикнул: «Народ безмолвствует!». И всё что надо было этим сказать — было им сказано. Да так сильно и пронзительно, что трагическую пьесу запрещали к постановке на сцене в последующие пять десятилетий. И до сих пор ведь «Борис Годунов» не устарел. Продолжает стоять на книжных полках и звучать со сцены. Два века спустя после написанного. Вот вам и вопрос? Для кого он это тогда написал: для нас или для того, чтобы самому остаться собой?
Вместо ответа, диктор громко объявил следующую станцию. Пассажиры засуетились и пошли к выходу.
Когда электричка вновь набрала ход, профессор грустно вздохнул и, ритмично, под перестук колёс, еле слышно стал повторять:
— Всегда-всегда, идут года. Всегда-всегда… — затем повернулся к девушке и задумчиво произнёс: — Удивительно, но к старости, когда слух у людей становится всё хуже и хуже, слышать уходящее время они начинают всё лучше и лучше…
— Билетики предъявляем, — сурово и громко потребовали подошедшие контролёры…
Забывчивость, как известно, ни для кого не является уважительной причиной. И когда обнаружилась безбилетность профессора, подошедшая бабка с эмалированным бидончиком, ругала его, на чём свет стоит, и доверительно сообщала новому попутчику: «Прохиндеем он оказался. А с виду вроде порядочным выглядел. Вот ведь как бывает! Никому нельзя сейчас верить».
Но профессор ничего этого уже не слышал. Он, заплатив штраф, вышел раньше, на станции со странным названием Перерва.
А тем студентом в синей вязаной шапочке, ехавшим в электричке, был Вадим Бежин. Второкурсник пединститута. Он несколько раз порывался смело броситься на защиту девушки. И вначале просто выжидал нужного момента. Проговаривал и проговаривал про себя: «Сейчас! Сейчас!» И в нём нарастало и нарастало давящее напряжение перед рывком. Всё сильнее и сильнее колотилось сердце. И он уже был готов одним ударом сбить с ног этого долговязого ублюдка, пристававшего к девушке. Навыки для этого у него были. Когда-то месяца два занимался в боксёрской секции. Потом, многому научился в армии.
И вдруг этот подонок повернулся и посмотрел на него. Презрительно и озлоблено. Глянул быстро, резко, будто полосанул по лицу острым лезвием. Наотмашь. И Бежин перепугано отшатнулся и даже скривился, будто от сильной боли. Долговязый заметил это и гневно крикнул: «Ты чё таращишься, чмо узколобое?!» Бежин хотел возразить. Но ничего не ответил. Не смог ответить. А долговязый даже сделал угрожающее движение в его сторону. И Бежин в испуге дёрнулся, весь сжался и с ужасом отвёл взгляд. И, сразу, будто полетел в бездну. Совершенно не ожидая от себя ничего подобного.
А дальше… Дальше — всё. Сумятица. Ступор. И спешное, притворное изображение отрешённой дремоты. Как спасительное отмежевание от причастности к происходящему.
Может, со стороны и казалось, что он действительно заснул, низко склонив голову. Только лицо у него побелело. И дышать Бежин стал ещё чаще и прерывистее. Будто спешно бросился куда-то бежать. А он и побежал во всю прыть. Во весь опор. От самого себя. Позорно и трусливо. Так, сбегает, поджав хвост, испуганная собачонка, от грозного окрика.
Долговязый вновь что-то заорал и Бежин испуганно замер, боясь, что тот снова обратит на него внимание. И тут же мелкая дрожь поползла по всему его телу. У него стали цепенеть руки. Затем появилась тяжесть в ногах. Она сменилась давящей скованностью. А потом и вовсе наступило всеобщее онемение. Но при этом он отчётливо, с содроганием, продолжал слышать голос этого подонка.
Бежин уже не принадлежал себе. Страх полностью овладел им и лишил его противления. Но обострённое восприятие происходящего оставалось. И чувство это было гадким, омерзительным и унизительным. Потому что нет ничего хуже, чем бессильно наблюдать за собственным ничтожеством.
Он ещё долго ехал в электричке, продолжая делать вид, что спит. Ему казалось, что, если он встанет, то все будут смотреть на него с осуждением и презрением.
Это только говорят, что смелость города берёт. Но только она же их и сдаёт, когда переполняется излишней самоуверенностью.
То, что «настоящие мужики ничего не боятся», Бежин услышал ещё мальчишкой. И научился без дрожи входить в тёмную темноту. Терпел боль, тыкая иголкой в палец, чтобы расписаться кровью под «вечной клятвой». Держал руку над огнём. И даже однажды подрался с одноклассником «за справедливость». Наконец, он честно отслужил в армии… И вот теперь был повержен страхом. Уничтожен за какое-то мгновение. Без всякого сопротивления. От одного лишь взгляда превратился в трусливое убожество. И стал противен самому себе.
Неожиданное, хоть и слабое успокоение начало приходить, когда он уже ехал обратно в метро. Внутренний голос стал настойчиво убеждать: то, что произошло с ним — известно только ему. Для других в его жизни ничего не изменилось. И его по-прежнему будут воспринимать таким же, как и раньше. А в следующий раз он поступит по-другому. И навсегда забудет о проявленном малодушии.
Бежин бесцельно бродил по заснеженной Москве. И всё размышлял и размышлял о произошедшем. И постепенно стал сомневаться в своей виноватости. Ему будто кто-то со стороны начал подсказывать спасительное оправдание. И оно было убедительным. Ведь большинство тех, кто ехал с ним в вагоне, поступило так же, как и он. С полным ко всему безучастием. И это было не просто небольшое большинство безразличных. Такими были почти все. И он спрашивал себя: причиной их бездействия тоже был страх? Спрашивал и не находил однозначного ответа. Потому что, например, крепкий «жилтрестовский» мужик, сидевший недалеко от него, наблюдал за всем почти открыто и с полным ко всему безразличием. И девушка с парнем всё видели, но не проронили ни слова. А бабка в цветастом платочке расчётливо сбежала… Ох, как бы ему хотелось теперь заглянуть внутрь каждого из ехавших с ним людей…
Уже следующим вечером Бежин сидел в библиотеке и копался в книгах, пытаясь разобраться в человеческих чувствах. В первую очередь его интересовала тема страха. Но книг об этом, почти не было. Из советского периода обнаружились только две-три нравоучительные брошюры. И столько же книг — дореволюционных: о преодолении боязни выхода на сцену у актёров и несколько описаний последствий испуга во врачебной практике. Книг последних лет, на удивление, тоже было совсем немного. Выходило, что явление, с которым человек сталкивался чуть ли не каждый день, мало кого интересовало. По крайней мере об этом говорили редкие отметки о востребованности такой литературы в каталожных карточках.
Первое, что он выписал в блокнотик, показалось ему просто-напросто интересным фактом. Экспериментально было установлено, что «шимпанзе, родившиеся и выросшие в лаборатории, не боялись змей, а те, которые были привезены из джунглей, панически реагировали даже на что-то их напоминавшее. Но, после общения обезьян из двух разных групп, лабораторные особи также обрели страх перед всем змееподобным. И страх этот оставался с ними до конца жизни». Как бы в подтверждение согласия с этим, Бежин нарисовал в блокнотике каркающую птицу и сделал рядом приписку: пуганая ворона и куста боится.
Прочитав следующее утверждение, он стал понимать, насколько всё взаимосвязано. Бежин даже подчеркнул выписанное несколько раз: «…исследования показали, что чувство страха среди трусливых людей, при многократном восприятии ими опасности, приводит к снижению вегетативной реакции организма и происходит постепенная адаптация к ситуации». Такой вывод его обескураживал. Получалось, что часто пуганые могли постепенно приспосабливаться к страху. Они начинали относиться к нему, как к чему-то безразличному, их не трогающему. В их нервной системе происходила заторможенность. И неужели именно этим, спрашивал он себя, объяснялась бездеятельность большинства людей в электричке? И тут же ему вспомнились кадры замершей перед удавом испуганной мышки.
Бежин сильно удивился и ещё вот этому. Уже в семнадцатом веке Фрэнсис Бэкон уверенно утверждал, что чувство страха является важным фактором сохранения жизни. Это же подтверждалось и современными исследованиями.
Следовательно, размышлял Бежин, из всего прочитанного напрашивалось закономерное объяснение. От желанного поступка вступиться за девушку его удержала расчётливая потребность самосохранения. Примитивный звериный инстинкт оказался сильнее стремления защитить слабого. То, что называлось трусостью, на самом деле можно было именовать отстранённой сдержанностью, спасительной для сохранения человеческого рода. Исходя из этого, большинство так и поступало. Расчётливыми чувствами людей руководило прагматичное естество, которое было выработано опытом предыдущих поколений. Тем же, которые поступали иначе, выживаемость не гарантировалась. А жить хотелось всем. За исключением тех немногих, которые хотели всё же попробовать жить по-другому.
Два толстых потёртых серо-чёрных тома старенькая библиотекарша принесла Бежину, когда он уже собирался уходить:
— Вот, здесь ещё посмотри, — сказала она, укладывая их на стол. — В них есть про то, что ты спрашивал. А книги эти один профессор очень сильно нахваливал. Говорил, что, написавший их, обогнал время больше, чем на век. И вот ещё что… — и она украдкой дала ему, завёрнутую в салфетку плюшку. — Поешь… А то, смотрю — худющий ты… А я ведь тоже когда-то была такой же, как ты студенткой. Знаю, каково оно…
Бежин тихо, смущённо, стал благодарить. Довольная библиотекарша только кивнула в ответ и ушла. В зале уже почти никого не было.
Жуя украдкой вкусную плюшку, он раскрыл книгу, глянул на титульный лист, и разочаровано, вздохнул. Ему принесли издание 1867 года «ЧЕЛОВѢКЪ КАКЪ ПРЕДМЕТЪ ВОСПИТАНiЯ». Память сразу же подсказала, что это был период, когда в России только-только отменили крепостное право, по которому позволялось торговать людьми.
Книга была с допотопной дореволюционной орфографией. С непривычными в тексте ятями, фитами, ижицами, ерами и десятеричными «i». Да и написание многих слов было похоже на то, будто писал их неграмотный человек. Читать такой текст ему не хотелось и по другой причине. Какая могла быть ценность в этих рассуждениях о воспитании, которые были написаны во времена, когда за провинности ещё вовсю наказывали плетьми и розгами?
Бежин только для вида стал нехотя пролистывать книгу, подзаголовок которой пояснял, что это — «Опыт педагогической антропологии Константина Ушинского». Он даже вспомнил, что про этого автора им что-то говорили на лекции в институте.
Начав читать, Бежин вскоре удивлённо отметил, что архаичный Ушинский писал очень просто, и с такой глубиной познаний, что моментами он начинал чувствовать себя примитивным неучем. Причём многие выводы этого педагога из девятнадцатого века по-прежнему звучали актуально, добротно по мысли и без каких-либо претензий на заумность. И при этом Ушинский был принципиален и свободен в высказываниях. Например, настаивал на восприятии педагогики не как науки, а прежде всего «как искусства совершенствования человеческой природы». Но при этом обязательно добавлял: «на научной основе». А главной задачей воспитания считал не просто дачу необходимых знаний, а практическую выработку на их основе добродетельных привычек поведения у воспитуемых. Если педагогика не добивалась этого, то она не выполняла своего предназначения.
Часа через два работники библиотеки начали поторапливать Бежина сдавать книги. А он никак не мог оторваться от чтения. В этом, казалось бы, стародавнем тексте, для него с каждой страницей открывалось что-то неожиданное и новое. Содержание его захватило. Он почувствовал, что многие его выводы начал вовсю примеривать на себя.
Вот некоторые из его выписок после прочтения Ушинского. Особо важное он старательно подчёркивал. «Смелость есть чувство прирождённое человеку и является одним из величайших качеств души, без которого не возможны ни благородство, ни порядочный образ мыслей, ни самостоятельность характера». «Страх есть самый обильный источник пороков и его действие потому и ужасно, что он останавливает деятельность души». «Как заметил ещё Декарт, всякий страх — есть страх смерти». «Знаменитый Диоген из Лаэрты ещё почти две тысячи лет назад написал, что человек в страхе — "есть ожидание зла"».
По поводу последнего Бежин стал припоминать что-то из Достоевского. Про то, что: «дьявол с Богом борется, а поле битвы — сердца людей». То есть страх и смелость как раз и были на этих сторонах противления. Вот только в бога он не верил, а ему теперь как-то надо было вновь узнанное пристыковывать к прежнему выводу о том, что «страх — это средство избегания опасности, способствующее формированию социально необходимых качеств человека».
А самой последней отмеченной им цитатой из Ушинского была следующая: «Пока жив человек, он может измениться и из глубочайшей бездны нравственного падения стать на высшую ступень нравственного совершенства».
Бежину очень хотелось поговорить с кем-нибудь о всём этом. Но поговорить было не с кем. Некому было рассказать о самом сокровенном. Давящая тягость снова сжала всё внутри. К нему вновь вернулось ощущение совершённой им мерзости. И он впервые себя спросил: правильно ли он живёт, если не у кого найти понимания?
А года через два в их пединституте стал преподавать профессор Вильегорский. И Бежин уже знал, что это как раз и был тот самый «другой человек». И ему очень хотелось поговорить с ним о многом. Тем более что после той вагонной истории у него началось активное приобщение к Пушкину. И чем дальше продвигалось узнавание этого гения, тем тот становился ему всё ближе и роднее. И ему всё больше и больше становились понятными его поступки. В том числе и самый последний: честь и достоинство иногда нужно защищать и ценой своей жизни.
А первую лекцию Вильегорский начал с напоминания высказывания Гоголя о Пушкине:
— Он ведь, сразу, ещё при его жизни, — страстно убеждал профессор студентов, — увидел в нём того гения, которого мы по-настоящему рассмотрели только в следующем веке. Но Гоголь ещё увидел в нём и гораздо-гораздо большее. Потому и заявил тогда, что «Пушкин есть явление чрезвычайное и, может быть, единственное явление русского духа». И ещё, что это «русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет».
Профессор вдруг остановился, вгляделся в лица студентов. Помолчал. И в отчаянии воскликнул:
— Да поймите же вы, что время это… Время, означенное Гоголем, уже перед нами! Время, когда нужно всматриваться в нас самих. Только никому нет до этого дела. А он действительно — «наше всё». Он, как искупительная жертва и как наше духовное возвышение. И нежелание вглядываться в него, означает, что мы не хотим вглядываться и в нас самих. А пора бы всмотреться и спросить: «Не потеряли ли мы в себе настоящего русского человека? Кто мы вообще? Что из себя сейчас представляем? Что?! И остаётся ли ещё хоть какая-то надежда на заветное пришествие?
Сидевший справа от Бежина Виктор Прокушев толкнул его в бок и, хихикнув, спросил:
— Как думаешь: этот профессор ещё застал живых динозавров?
Олег Нехаев
Рисунки автора




