800pushkin pero

 

Когда Вильегорский ушёл, Чарышев неспешно прошёлся по комнате. С минуту посидел в задумчивости за столом, а затем вновь погрузился в прерванное чтение, и перед глазами тут же предстала шумная гостиная на Фонтанке из пушкинского времени...

Возле камина стоял Николай Тургенев и в полной уверенности в своей правоте величаво говорил, медленно обводя взглядом присутствующих:

— Господа, нам профессор Цветаев однажды сказал на лекции: «Нигде в мире не оказывают большего презрения к простому народу, как у нас в России. Нигде». Тогда мне это очень больно было слушать, но, побывав за границей, вынужден был с этим согласиться.

— Моя бы воля, — вскричал, отрываясь от писания, Пушкин, сверкая глазами, — так я бы всех наших жестокосердных дворян без разбора стал вешать за их притеснения. Я бы им сам, причём с превеликим удовольствием, вот этими руками, петли бы затягивал, — и он эмоционально показал, как бы это делал. — А лучшим и единственным средством удержания от всех наших доморощенных безумств и бедствий является, как я считаю, одно только просвещение. Только просвещение. В этом я убеждён.

— Верно! — обрадованно закивал Николай Тургенев.

— Если бы мне царь дал свободу, — продолжил страстно говорить Пушкин, — я бы здесь и месяца не остался. И никогда бы больше не вернулся!

— Да, господа, пример нам во всём стоит брать с передовой Европы, потому что именно там приживается идеал всего человечества — республиканское правление, — сказав это, Николай Тургенев, увидев, как согласно закивал Аристарх Бескопытов, воодушевлённо воскликнул. — Наше отечество — презренно, господа! И мне находиться здесь печально, грустно, ужасно и унизительно. И если не удастся ничего изменить, то лучше жить в Европе, чем в этой рабской стране с мерзким устройством и тёмным, забитым народом, где думающих людей — с воробьиный коготок... Где сорок миллионов крепостных! Не людей, а бесправных скотов, которых продают как вещи...

— Это мы уже слышали, — недовольно проворчал Никанор Африканович. — Только ты не обижайся, Николай Иваныч, но не на пользу тебе пошло, видно, учение в твоём Гёттингене, а потом и служба твоя в Пруссии при реформаторе ихнем... Забыл, как ты его называл?

— Генрих Штейн, — насторожённо подсказал Николай Тургенев.

— Ага... — степенно кивнул Никанор Африканович. — А возражу я тебе вот чем... Когда на нас Наполеон войной пошёл, так он же перед этим почти всю Европу на колени поставил. Хотел и нас лицом в грязь... Да только зря прождал на Поклонной горе, чтобы мы ему, как победителю, ключи вынесли. Привык к этому в Европе. Там-то ему быстро поклоны били, да становились потом под его знамёна. А у нас, видишь, всё ещё по-другому. Народ, наверно, тёмный! Не Наполеон нас, а мы его победили. И как-то странно выходит: нашенская отсталая крепостная Россия верх взяла и сделалась для других стран освободительницей. Вот так-то вот, Николай Иваныч... А потому я тебя сейчас спросить хочу: что же это за свобода такая европейская, которую ты так превозносишь, и которая сама себя никогда защитить не может? А?! Не лучше ли...

— А я вам, Никанор Африканыч, с ходу отвечу, — возмущённо перебил его Николай Тургенев. — Русский народ в войне защищал вовсе не своё рабство, а дом свой и детишек своих. И дайте ему свободу, он станет ещё сильнее. Но надежда проблеснула, да погасла. И победой кичиться не стоит...

— Может, ты меня ещё и пристыдишь за то, что мы побеждать умеем? Ну да бог тебе судья... А вот только на вопрос мой ты так и не ответил, — разочарованно произнёс Лахтин. — По-вашему выходит... — и он укоризненно посмотрел на Бескопытова, — выходит, что народ русский странный какой-то — у самого свободы нет, а другим дать её может. А откуда же он её берёт тогда?! Или она ему и не нужна вовсе? А может, причина в другом? Невдомёк вам, что в народе нашем есть что-то такое, чего вы рассмотреть не можете, потому что сами того не имеете. А насчёт темноты нашей... Надобно тебе напомнить, что совсем недавно мы Париж брали. Много там наших жизней положили. Не сравнить с потерями других стран. И что же?! Мы что, после этого взяли и разграбили Париж? Нет! И город цел, и парижские мусьё и мадамы твои целёхоньки, и ни один собор не тронули. Но это же — русские варвары! А после вашего просвещённого Наполеона от России, где он прошёл, пепелище осталось, да сплошной разор. Святыни были поруганы, в наших церквях «почтенные» французы ваши конныя стойла устроили... Навозом всё изгадили. Могли бы и мы им тоже в отместку... Напомню тебе и другое. Полвека назад, в 1760 году, русские войска Берлин взяли. Поначалу наших солдат, как рассказывал мой батюшка, местные пруссаки встретили как дикарей. А потом присмотрелись, как те вели себя, и сравнили их с подошедшими союзниками — австрияками. И вот как раз эти, очень уж передовые, по-твоему, европейцы, поступили с ними как настоящие варвары. Бесчинствовали там по-чёрному. Грабили и громили всё что можно, — Африканыч горестно покачал головой. — Так что ты бы поостерёгся, Николай Иваныч, говорить о том, чего сам не знаешь. Мне тоже моя бабка Марья однажды сказала то, что я по молодости не сразу и понял. Дураком был! А дошло до меня всё сказанное, когда увидел, как наши «людишки рабские» перед картечью вражеской не кланялись. За землю свою в полный рост шли. А сказала мне тогда бабка вот что... Чтобы всегда помнил я, что на всём белом свете только в России народ и Родина одного словесного корня. У всех у других — по-разному. А у нас одно от другого неотделимо. И всё это изначально так повелось. И вот перед этим у нас всегда все равны — и цари, и псари...

— Ну вот, опять вы свою волынку допотопную завели, — тихо подал возмущённый голос Аристарх Бескопытов и, недовольно фыркнув, громко заявил, привставая. — Только не забывайте, что у нас в отличие от других народов, такие слова как раб и работа, тоже одного корня. И все мы свыклись с таким наследием. И оно никого не тяготит и не возмущает. Как говорится: привыкла собака за возом бегать — бежит и за санями. Так что я с Николя в главном согласен! У нас вот, в губернии нашей, тоже раньше все ждали от государя обещанной конституции. Ну и где она? Где наш L'autocrate, qui fait le bonheur de ses sujets, n'est qu'un heureux hasard?8 Вместо этого — опостылевшая всем аракчеевщина... Мне стыдно за такой деспотизм, господа! — и он резко опустил голову, то ли смутившись, то ли перепугавшись сказанного.

— А может, не только в устройстве нашем всё дело, а и в нас самих, хоть немножко? В нас! — и Никанор Африканыч ткнув несколько раз пальцем себя в грудь, тяжело вздохнул и продолжил. — Говорить-то мы все горазды. А уж пора бы знать, господа, куда поводыри заходят, когда слепой за слепым ходит.

В комнате стало тихо. Неловко. С улицы послышалось фырканье лошади, а затем скрип уключин плывущей по Фонтанке лодки.

— А вы всех под одну гребёнку не чешите, — резко попытался возразить Николай Тургенев. — Я у себя, например, с будущего лета для своих симбирских крестьян барщину думаю полностью отменить. Переведу всех на оброк со значительным послаблением. Они у меня будут только две трети от прежнего платить... — и несколько надменно спросил. — Разве это послабление не путь к их свободе? Но вот землю отдавать им нельзя! — громко воскликнул он. — Нельзя!

— Вот и я об этом же «послаблении» вашем, — усмехнулся Никанор Африканович. — Ещё в третьем годе нынешний император Александр Павлович, с подачи графа Румянцева, разрешил всех крепостных на волю отпустить. Хоть целыми селениями. Правда, обязательно с землёй. Мол, избавляйтесь, дворяне, от рабства позорного сами, по доброй воле и другим жить давайте. Скольких отпустили? — в этот момент Василий Киндюков недовольно буркнул, попытавшись что-то возразить, но Лахтин не дал ему этого сделать, резко повысив голос. — По последней ревизии насчитали всего лишь около двадцати тысяч «вольных хлебопашцев». И это на всю Россию! За четырнадцать лет. Да у одного Шереметева во владении в шесть раз больше душ. Кстати, вот он, его дворец, здесь же, на Фонтанке, почти рядом. Никого там не отпустили.

— Правильно и сделали! — разъярённо, очень злобно закричал, вскакивая, Киндюков. — Нет уж, господа, как хотите, а я считаю, что Румянцев этот — предатель всего нашего достопочтенного сословия! Иуда петербургский! — и он нервно заходил кругами по комнате. — Продал наше дворянство за два аршина голубой ленты с орденом Первозванного. А потом ещё пороги обивал, чтоб какую-нибудь должность от Александра получить, якобы «для служения отечеству»...

— Тише. Тише, господа! — перепугано запричитал Аристарх Бескопытов, поняв, что откровенность обсуждения перешла все грани дозволенного. — Эдак мы и до Сибири с вами все договоримся...

— Между прочим, от графа Румянцева, — пояснил Никанор Африканович, — вольную с землёй получили почти четыреста его крепостных. А мог ведь тоже, как некоторые, причитать о позорности российского рабства. Или рассуждать высокопарно о благодатности всеобщей свободы.

— Вообще-то, господа, свобода крестьянская, я так думаю, не токмо обществу вредна, но и пагубна, — осторожно начал говорить Фаддей Шошин, — а отчего пагубна, того и толковать не надлежит... Нам всем в этом пример — магазин «Елисеевский» на Невском, — он поднял руку, потряс указательным пальцем и уверенно продолжил. — Да-да, господа! Ведь хозяин его, Елисеев, побогаче многих будет, а до сих пор крепостной. А как дело развернул! Или эти, как их? Кажется, Селёдкины из Милютинских рядов. Поговаривают, что уже миллионерами стали на торговле клубникой и виноградом. А ведь они на оброке. А почему? А потому что капитал — это одно, а свобода — совсем другое. Пусть крепостные наши пока ещё при господах будут, под присмотром, чтоб не бунтовали и токмо одному уму-разуму набиралися. Не каждый к свободе у нас готов. И такое сдерживание для всеобщего порядка российского полезно...

— Конечно, тут всегда ваше извечное «токмо не токмо» в ход идёт! — размашисто махнул рукой Никанор Африканыч, не скрывая своего разочарования. — У вас чем больше крепостной дохода получает, тем больше с него каждый год забирают. Как говорится: сколько бы на овце шерсти ни выросло, а весной всё равно голая будет. Не по совести поступаем, а по корысти. Вот потому многие крепостные вольную никак получить и не могут. Живём под их глухой ропот. Так и накликаем в России нового Пугачёва. А насчёт Елисеева... Я слышал, он вообще-то из казённых крестьян будет и совсем скоро, поговаривают, уже купцом третьей гильдии станет. На прошлой неделе вроде бы взнос уже внёс и объявление о своём капитале сделал.

Никанор Африканович кашлянул. Взял стакан с водой. С шумом её выпил. И, с интересом поглядывая на Александра Тургенева, который украдкой подошёл сзади к лежащему на столе Пушкину, спокойно продолжил:

— Из этого следует, господа, что государь Александр своим указом о хлебопашцах прощупал намерение дворян наших, да и понял, что осиное гнездо это трогать пока нельзя. Наша российская знать пострашнее любых якобинцев будет. Царский трон сковырнут, только тронь. Сколько раз это уже проделывали... Своего они не упустят. Так что в России больше надобно не простого люда бояться, а тех, которые...

— Вы только послушайте. Послушайте, господа! — восторженно обратился ко всем Александр Тургенев, беря со стола лист бумаги, с небрежно написанными пушкинскими строками. — Пусть простит меня наш поэт за такую бесцеремонность, но не могу удержаться. Послушайте!

800pushkin avtograf 200

Он стал читать, хотя и с некоторой излишней пафосностью, но чрезвычайно проникновенно:

Самовластительный Злодей!

Тебя, твой трон я ненавижу,

Твою погибель, смерть детей

С жестокой радостию вижу.

Читают на твоём челе

Печать проклятия народы,

Ты ужас мира, стыд природы,

Упрёк ты Богу на земле.

В этом месте Тургенев запнулся, пытаясь разобрать неразборчиво написанное слово. Пушкин, увидя это замешательство, быстро соскочил со стола и, выхватив из его рук лист бумаги, продолжил читать очень живо, с притягательной вибрирующей интонацией:

Когда на мрачную Неву

Звезда полуночи сверкает

И беззаботную главу

Спокойный сон отягощает,

Глядит задумчивый певец

На грозно спящий средь тумана

Пустынный памятник тирана,

Забвенью брошенный дворец.

После нескольких секунд тишины, возникших из-за того, что Пушкин не мог найти следующий лист с продолжением, раздался голос Николая Тургенева:

— Господи, как же это прекрасно. Какая чистота слога, какое удивительное воображение!

К Пушкину тут же подбежал долговязый Аристарх Бескопытов, потешно обнял его и под общий гул одобрения произнёс:

— Я так счастлив... Это восхитительно. До слёз восхитительно, Александр Сергеич... Всё, что написано до вас, — есть дрянь и ничтожество полнейшее. Вы теперь наш настоящий светоч!

Сияющий Пушкин благодарно прижал руки к груди, а затем обернулся к столу и, спешно найдя нужный лист, хотел продолжить читать, но с набережной в приоткрытое окно послышался очень громкий, басовитый пьяный голос:

— Сверчок! Сашка, каналья! Это ты, что ли, там сверчишь?! А? Ну-ка, бестия, покажись!

Все затихли. Пушкин выглянул в окно и радостно, и удивлённо воскликнул:

— Каверин!

Внизу, сильно покачиваясь, стоял в лейб-гусарской форме высокий, статный поручик, с трудом держа в руках четыре бутылки шампанского. Лицом он очень напоминал бородача, только бороды у него не было. Впрочем, её ношение гусарам не позволялось.

Каверин вбежал в комнату так стремительно, что даже зола в камине вскружилась от воздушного завихрения.

— Да ты изрядно подшофе! — вскричал Александр Пушкин, обнимая его.

— Нет, друг ты мой любезный. Ошибаешься. Как раз вот этого удовольствия меня чуть было и не лишили, — и он поставил бутылки на стол. — А пьянит меня совсем другое... Меня пьянит вот этот воздух свободы! — и Каверин театрально вскинул руки. — А знаешь, откуда я иду? Я прямиком из тюрьмы к вам пришёл.

— Ты что опять застрелил кого-то? — восторженно спросил Пушкин.

— На этот раз... — Каверин размашисто махнул рукой и зацепил каминные щипцы, которые с грохотом отлетели в сторону. — Никого! Представь себе, я был на une partie carrе́e9... Веришь?! — и он громко рассмеялся. — Да нет же... Я был секундантом на четверной дуэли...

— Не на той ли это, где убили штаб-ротмистра Шереметева? — спросил встревоженно Николай Тургенев.

— На той. Именно. Но его бы не убили, если бы не этот... — и он показал на Пушкина, отчего тот удивлённо вздёрнулся. — Если бы не этот, твой тёзка и сослуживец, чудила и кутила... Грибоедов! Если бы он не куролесил и баб к себе не возил... Да хоть бы было ещё из-за кого стреляться! А стрелялись... Вчетвером... Из-за кого?! О-о-о! Из-за какой-то Дуньки Истоминой... Да эта прима-балерина пол-Петербурга уже окрутила. И ещё кого угодно окрутит...

— И это нам говорит о нравственности никто иной, как непревзойдённый magister libidii10, — насмешливо сказал Александр Пушкин.

— Да ты меня как хочешь обзывай. Хоть обезьяной! Но друзей, поверь, никогда ещё не предавал, потому и полез в дуэль эту... Как последний дурак... А Васька... Васька весь в кровищи, по снегу рыбкой нырял... Умора! — и он, цинично смеясь, стал показывать, как тот катался и корчился от боли.

— Пётр Павлович, давай не будем о печальном, — попросил его Александр Тургенев.

— Ну не будем, — согласился неожиданно сникающий Каверин. — А давай с тобой выпьем тогда! — и он стал открывать принесённую бутылку «Мадам Клико» под заинтересованными взглядами присутствовавших. Лишь один Аристарх Бескопытов не обращал внимания на шумного гостя. Он, видимо, утомившись, придвинул стул поближе к камину и начал засыпать, тихонько посапывая.

Каверин открыл шампанское. Налил всем в бокалы и, отхлебнув чуть вина, снова взбодрился, обвёл всех взглядом и весело закричал:

— А хотите знать, какая разница между русскими, французами и всем остальным миром? Поясняю. Фольгу вот эту на шампанском, — и он всем показал её обрывок, — они, собаки сметливые, придумали, чтобы оборачивать вокруг горлышка. А придумали это для того, чтобы мыши в их погребах не сгрызали пробки с бутылок. Сам видел! Ну кто бы ещё до такого додумался, кроме французов?! А все остальные народы вместо этого начали изобретать паскудные капканы и мышеловки, — и он с притворным удивлением развёл руками и громко, протяжно пшикнул. — А гусары наши поступили гораздо прозорливее: они просто-напросто начали выпивать шампанское. До того... Ну раньше мышей... — тут его так качнуло, что он сшиб стул и с трудом удержался на ногах, но всё равно уверенно договорил. — И после этого, господа, уже нет никакой необходимости изобретать ничего лишнего. Поэтому всё надо делать вовремя. И не заниматься чепухой, — и он в восхищении поднял вверх палец. — Душа... Она лучше всех этих побрякушек. Вот о ней наперёд всего и надобно думать, а не о ерунде всякой... Именно об этом я и хотел вам сказать, господа... — он опять сильно закачался и с трудом удержался на ногах.

— Вам бы всё-таки домой надобно, Пётр Павлович, — подошедши к нему, добродушно предложил Никанор Африканыч. — У меня тут и экипаж стоит наготове, давайте я вас...

— Что? Хочешь сказать, что я пьян? — отстраняясь от Лахтина, вскричал Каверин. — Да?! Да я ещё могу... Могу, знаешь, как? Пять бутылок, одну за одной выпью, и ещё по ленточке пройду. Понял?!

Василий Киндюков заливисто расхохотался.

— Спорим, — негодующе закричал, подходя к нему, Каверин, и, видя, как тот, стал смеяться ещё громче, схватил его за грудки. — Спорим на двести рублей11?! — но тот продолжал похохатывать. — Да у тебя, наверное, и нет двухсот-то, да? — и Каверин гоготнул таким басом, что любой другой голос показался бы в этот момент невероятно тщедушным и хлипким.

Киндюков враз посерьёзнел, брезгливо отстранил от себя Каверина, полез в карман, достал оттуда пачку ассигнаций и назидательно помахал ею прямо перед его лицом:

— Триста даю, если всё выпьешь и пройдёшь. Но только строго по линии, точно, от начала до конца этой залы. Ну а если нет — ты мне столько же отдашь...

— Да вы что, господа! Нельзя так с деньгами. Лучше, лучше бы вы... — взволнованно затараторил и суетно замахал руками Шошин.

— Ставлю пятьсот! — вскричал Киндюков, не обращая на него никакого внимания. — Пятьсот!

— По рукам, — согласился довольный Каверин, но тут же раздосадовано запротестовал. — Постой. У меня же всего только четыре «Клико». Даже три уже, — и он помахал пустой бутылкой. — И больше ни одной нету. Как быть?

— Александр Иванович, а нельзя ли нам принести ещё несколько бутылок шампанского? — попросил Киндюков и добавил. — За мой счёт, разумеется, чтоб без обид. Речь, как вы понимаете, здесь идёт уже не о вашем гостеприимстве. У нас тут амбиции гусарские вовсю у некоторых играют.

Каверин зло глянул на него, но ничего не сказал.

— Простите, господа, но есть только бургундское: «Шабли» и «Лафит», — видя, как Каверин согласно махнул рукой, Александр Тургенев взял под руку Никанора Африкановича и, увлекая его за собой, произнёс. — Пойдёмте, пусть молодёжь без нас здесь развлекается.

Как только за ними закрылась дверь, в потолок тут же выстрелила пробка из залихватски открытого шампанского. Каверин пил «Клико» огромными глотками прямо из бутылки. Пил жадно, так, как пьёт изнемогающий от сильной жажды.

Через минуту-другую с громким хлопком полетела и другая пробка. Она ударилась о стену и отскочила в голову дремавшего Аристарха Бескопытова. Тот проснулся, глупо улыбнулся, огляделся, а затем непонимающе уставился на происходящее.

Посреди комнаты неподвижно стоял Каверин с запрокинутой головой и с вертикально поднятой бутылкой, из которой стремительно лилось шампанское в широко раскрытый рот. Бескопытов смотрел на всё это с ужасом, в полной тишине, ничего не понимая. Затем он тихо и как-то боязливо спросил тоненьким голосом:

— Господа, а что это? — и перепугано кивнул на Каверина. — Что здесь происходит?

— Так... Просто пить захотел, — удивлённо пожав плечами, хмыкнул Киндюков.

— И я... хочу, — сказал Бескопытов и неожиданно потянулся к стоящему на подносе бургундскому.

Каверин начал ловко разрезать пеньковую уздечку на очередной бутылке. Бескопытов попытался подстроиться под него. Он схватил штопор и хотя и неуклюже, но сумел почти вровень с ним открыть свой «Лафит». Это вызвало радостное одобрение окружающих. А когда Каверин вновь опрокинул над головой бутылку, то же самое одновременно с ним сделал и Бескопытов. Это непредвиденное соревнование сразу же привело к шумному, азартному наблюдению за его исходом.

Бескопытов уступил Каверину совсем немного. Как раз в этот момент Александр Тургенев принёс корзину с дюжиной новых бутылок. И тем самым как будто нажал на спусковой курок хмельного буйства. Все бросились разбирать «Шабли» и «Лафит», пытаясь подключиться к соревнованию.

— Друг, Каверин, не спеши, — умоляюще вскричал Пушкин. — Господа, ну дайте же штопор! Скорее!

Поспешное открывание бутылок было завершено, и запьяневший Пётр Бескопытов, оглядев всех и убедившись в готовности к винопитию, неожиданно громко и невнятно скомандовал:

— Пошла, родимая!

Пушкин начал было пить из горлышка, но тут же прыснул со смеху:

— Что же ты нас как кобылу какую погоняешь? — обратился он, смеясь, к Бескопытову. Тот оторвался от бутылки, посмотрел на него и сбивчивым, виноватым голосом спросил:

— А как у вас здесь принято?

Пушкин, хохоча, махнул на него рукой и стал быстро наливать вино в бокал, поглядывая на остальных соревнующихся. Но все, кроме Киндюкова, очень сильно начали отставать. Николай Тургенев, не справившись даже и с половиной бутылки, признал своё поражение:

— Не могу больше, господа, увольте!

Фаддей Шошин пил «Лафит» через силу, временами захлёбываясь. Вино лилось ему за шиворот, на его сюртук, но он, тяжело дыша, продолжал упорствовать.

Каверину потребовалось только несколько выверенных движений, чтобы поставить на стол очередную выпитую бутылку, глубоко вздохнуть, взять новую, выдернуть одним рывком пробку и сразу же начать опорожнять пятую, последнюю, с содержимым «Шабли».

Уже сильно опьяневший Василий Киндюков пытался подражать Каверину. Вслед за ним он лихо вонзил штопор в пробку, но вытащить её с ходу у него не получилось. И лишь с третьей попытки Киндюков наконец-то с большим трудом открыл бутылку. Он сделал всего лишь два-три глотка, а Каверин, еле держась на ногах, уже орал как иерихонская труба:

— Кончено! Всё! Гони деньги, мать твою... Пятьсот давай!

Киндюков бросил пить, испуганно потянулся к карману, но затем начал махать пальцем словно маятником и ехидно произнёс:

— По линеечке сначала... По линеечке... Вот от того окна до вот этого... — и, приблизившись к выпитым Кавериным бутылкам, стал очень внимательно рассматривать каждую из них на просвет, проверяя, не было ли обмана, не осталось ли там чего на донышке.

Никто не обратил внимания, как Каверин, шатаясь, подошёл к распахнутому окну и с ходу вскочил на подоконник. Заметили его только уже стоящего в проёме.

— Дурак, ты же разобьёшься! — вскричал перепугано Пушкин.

Каверин обернулся и невнятно сказал:

— Пройду вот от этого окна... Четыре пройду, — и тут же ступил на узкий карниз третьего этажа.

Поскользнулся Каверин на первом же шаге и чуть было не сорвался, не заметив образовавшуюся наледь. Спасло его только то, что он продолжал держаться за ручку окна. Подтянувшись, Каверин вновь стал на ноги, сбил резким ударом сапога лёд и уверенно пошёл дальше.

Вбежавший на крик Александр Тургенев, увидев происходящее, скомандовал Пушкину и Шошину:

— Окно! Следующее окно открывайте и втаскивайте его скорее, пока не разбился!

Но оказалось, что на других окнах были вставные рамы. Их дёргали что есть силы. Они не поддавались. Стёкла дребезжали. Вскоре задрожало всё внутри и у тех, кто наблюдал за происходившим за окнами. Каверин вновь было чуть не сорвался с карниза.

К этому моменту стало видно, что он и сам начал терять уверенность в выполнении задуманного. Ему почти не за что было держаться. А пальцы рук, от соприкосновения с ледяной стеной, закоченели. Попытки их разминать помогали слабо.

Каверин стал продвигаться по карнизу очень медленно, выверяя каждый шаг. В середине пути его вновь сильно качнуло. Он сумел ухватиться за оконный переплёт. И было хорошо видно, как задрожали пальцы его рук. Как побелело его лицо. Как он прерывисто задышал. И в его взгляде стала проступать перепуганность и обречённость. И от этого нервозность людского мельтешения за стёклами ещё больше усилилась.

И совсем уж не по себе стало Каверину перед четвёртым окном, к которому вело фасадное закругление. Путь к нему преграждал жестяной водосток, отступавший от стены сантиметров на сорок. Он остановился перед ним и стал дышать на руки, пытаясь их согреть. Затем схватился за выступавший из стены крюк и попробовал дотянуться до карниза с противоположной стороны трубы. И у него ничего не вышло. Нога соскользнула.

800turgenev 2800v p

Выбежавший на улицу Лахтин глянул наверх, увидел зависшего Каверина, испуганно схватился за голову и закричал кучеру, сидевшему на козлах:

— Ерошка, подгоняй экипаж прям под окна и держи его под энтим варнаком. Куда он, туда и ты подправляй. Чтоб, ежели брякнется, так... Понял?

— Понял, — безучастно ответил замёрзший кучер и нехотя натянул поводья.

В этот момент сзади раздался грохот, а затем послышался грузный удар от падения на мостовую. Никанор Африканович даже присел от страха. Затем, медленно, с содроганием обернулся и, увидев кусок катящейся обледеневшей водосточной трубы, посмотрел наверх. Каверин всё же смог перебраться на другую сторону.

Лахтин перекрестился и осуждающе произнёс:

— Господи, что же вы здесь все с жиру-то так беситесь?! А? — он раздосадованно махнул рукой и не спеша вошёл в дом.

Орудуя ножом, коваными щипцами и кочергой от камина, Александр Пушкин с Фаддеем Шошиным с большим трудом сняли раму с четвёртого окна, за которым уже стоял в ожидании замёрзший Пётр Каверин:

— Продрог как собака! — сказал он, решительно отвергая протянутые ему навстречу руки. — Ну-ка, бросьте мне для сугреву вон ту мадмуазелю, — и он, изобразив женский стан, указал на бутылку вина, стоящую на ломберном столе.

Каверин, сильно покачиваясь, выпил «Шабли» и, увидев, как Киндюков отсчитывает ассигнации, победоносно закричал, спрыгивая с подоконника:

— Где нам дуракам чай пить! Мы тут — по другой части! — и, забирая ассигнации, залихватски сказал. — Эти деньжонки хорошенькие мы сейчас на полнейший разврат употребим! По-гусарски! Правда, Сверчок?! — и он приобнял Пушкина. — Мы с Сашкой по девкам пойдём. Ага? Гульнём, так гульнём!

Они вышли из дома, и Каверин осуждающе стал громко нравоучать Пушкина:

— Ты язык-то здесь, Сашка, сильно не распускай. Я уж знаю этих бестий. Знаю, о каких они вольностях здесь говорят. Слыхал. Только вот знай... Твой Александр Иванович — масон, Николя — масон. Папаня их был — ещё тот масон. И этот... — он показал вверх, на окна. — Этот... Тоже масон... А мамаша Тургеневых, когда они тебе про свободу талдычат... А они всё время здесь про неё талдычат. Так вот маманя их в это время своих крепостных в карты проигрывает. Однажды мальца проиграла. Представляешь? Мальца на кон поставила! Дьявольская у неё, видно, душонка, раз дитя не пожалела. Как есть прожжённая картёжница. Так азартно играет, я тебе скажу, от стола её не оттащишь. Ничего нет святого...

Пушкин поёжился от пронизывающего ветра и стал закутываться в шарф. Каверин оглянулся и сказал:

— Подожди-ка, — и, покачиваясь, направился к кучеру Ерофею.

— На вот тебе красненькую... — и дал ему десятирублёвую ассигнацию. — За подстраховку, — тот, увидев крупную купюру, перепугано отстранился. Каверин стащил с его руки рукавицу и, засунув в неё деньги, крикнул. — Грейся! — и быстро пошёл к Пушкину.

— Господин хороший, благодарствую! — обрадовано затараторил вдогонку смущённый Ерофей. — Я за вас теперь всю жизнь молиться буду, только скажите, как зовут вас?

— Петькой зовут! — безразлично махнул рукой Каверин.

— Пётром Павловичем его зовут, — радостно подсказал Пушкин.

— А то, что молиться за меня будешь... За это спасибо! — поблагодарил, оборачиваясь, довольный Каверин. — Грехов у меня как верстовых столбов на московской дороге, — и уже обращаясь к Пушкину:

— Видал, у кучера этого уже от мороза нос побелел, а благодетель его Африканыч, вместо того, чтобы в дом завести да обогреть, всё о любви к крестьянам своим каждый раз разглагольствует... Так? Я и это знаю... В прошлом году семеро вот таких вот в Петербурге замёрзло, пока их господа на балах мазурки танцевали...

— Слушай, Петь, у меня денег совсем нет, — смущённо обратился к нему Пушкин. — Даже гривенника нет, чтобы за извозчика расплатиться. А уж за девок мне... Ты бы не мог...

— Ерунда! Я же тебе сказал, что приглашаю... Только, не спаивай там никого больше, как прошлый раз. Ты, Сверчок, как последняя скотина поступаешь. А меня потом за тебя отвечать заставят.

— Mille pardons, mon cher Kaverine12, — игриво попросил прощения Пушкин.

— И стишки ты мне больше матерные не посвящай! Мадмуазелям их не прочтёшь, а больше... Больше их и читать-то некому. Так?

Пушкин согласно закивал и обнял Каверина...

— Ну как вам мои выписки? — неожиданно громко прозвучал голос Вильегорского, быстро входящего в комнату. — Какую-то пищу для размышлений они вам предоставили, надеюсь?

Чарышев вздрогнул и недоумённо поднял голову. Воссозданное его воображением пушкинское время стало стремительно рассеиваться, и через него, словно через туманную пелену, начала проступать обстановка квартиры в Калашном переулке.

— Я могу понять ваше молчание, — опершись руками о стол, сказал профессор, внимательно глядя на Чарышева. — Мне тоже понадобилось время, чтобы осмыслить некоторые необычные подробности.

— Извините, профессор, но я... Мне не понравилось, — сбивчиво заговорил возмущённый Чарышев. — Вы это всё здесь, потому... Потому что... Вы просто... Вы не любите Пушкина. Из того, что я читал до этого, у меня... У меня сложилось о нём совершенно другое мнение.

— Какое же, позвольте поинтересоваться?

Чарышев с негодованием выпалил, будто ужалил:

— Как о человеке будущего... Как об очень чистом и светлом...

— Достаточно патетично, — спокойно отреагировал Вильегорский. — Честно признаюсь, что от вас я ожидал другой реакции... А значит, всё значительно хуже... То есть лепили-лепили и вылепили какого-то идола без человеческой плоти... Постарались. Изнародовали Пушкина! Повод для восхищения оставили, а все его падения, сомнения и терзания напрочь убрали. А зачем они?! Незачем... А то, что он человек удивительный, вы правы! Это-то вот все знают. Явление чрезвычайное и пророческое! Но только мы никак не хотим увидеть в нём самих себя. А ведь из Пушкина каждый русский выглядывает. Но вместо этого мы различаем в нём исключительно что-то недосягаемое. А он — зеркало наше! Но мы его скоренько холстинкой прикрыли и на нём икону намалевали... Ох, как удобно отгородились от самих себя... Только вас, коллега, наверное, Кондратий сейчас хватит, если я скажу, что Александр Сергеевич в Кишинёве взял и вступил в масоны?! А? Не устоял по молодости. Во властители мира полез. И тут же пал. Начал Вигелю советовать, где и каких мальчиков для утех взять...

— Это ложь!!! — закричал Чарышев. — Пушкин действительно гений. И его нельзя... Он выше всех этих мерзостей!

— А если я вам расскажу, как этот гений открещивался от своего солидного карточного долга, ссылаясь на собственное несовершеннолетие... Попытался прикрыться тем, что, когда проигрался, ему ещё не было двадцати одного года. Мол, совсем глупым мальчиком был. А подобный долг, скажу я вам, был делом чести дворянина. Пулю в лоб себе пускали, если не могли... А вот Александра Сергеевича пришлось разыскивать в далёкой Молдавии и заставлять расплачиваться с помощью полиции... А как он матерно отозвался об Анне Керн, когда наконец добился её? Как о последней шлюхе... Или вам хочется помнить только: «Я помню чудное мгновенье...»? Но я и здесь вас огорчу: Керн в это время была замужем и имела двоих детей... Какой пример из этой вот «высокой нравственности» вам сподручнее для подражания! — резко и громко воскликнул Вильегорский. — Какой?!

— Это всё ложь, неправда. Нам говорили об этом... Говорили, что подобное специально распространяет... Этот, который... — Чарышев запнулся, силясь вспомнить фамилию.

— К сожалению, коллега, в Пушкинских фондах хранятся очень многие документы, специально упрятанные туда от дотошных исследователей. А нам нужно научиться во всём понимать его, а значит, и самих себя...

— Мне кажется, что вот это ваше понимание сводится лишь к постоянному выискиванию в нём всего самого низменного. Всего в нём... И я, кажется, сейчас только понял, почему вы так... Потому что вам самому не дано дотянуться до его гения и остаётся только сравниваться с ним своей ущербностью...

Вильегорский хмыкнул и продекламировал:

— И меж детей ничтожных мира

Быть может, всех ничтожней... я.

Затем он энергично потёр виски руками и разочарованно продолжил:

— Судя по всему, коллега, вам уже давным-давно всё понятно в этой жизни. А вот мне до сих пор, знаете, не очень! Поясните мне тогда, например, почему пушкинское Михайловское восстанавливали дважды? — Вильегорский, возмущённо всплеснув руками и быстро заходил по комнате. — В войну его немцы разрушили. Эти «культурные европейцы» разворотили и испоганили одно из самых символичных мест России. Но на то они и фашисты. Да?! На экскурсиях об этом всем талдычат, — и он встал напротив Чарышева и посмотрел ему прямо в глаза. — Хотя, если быть до конца честными, пушкинский дом расстреляли в сорок четвёртом наши артиллеристы, выбивая оттуда немцев. И это правильно! Люди дороже стен. Но мы умалчиваем об этом и молчим о другом. Ведь Михайловское ещё в царское время стало государственным музеем. А потом, эту усадьбу, уже при власти большевиков, разграбили и сожгли родные наши русские люди. Земляки гения...

— Да не было такого! Что вы придумываете...

— Было. Просто вы исходите из того, что вам позволяют знать. Из этого же самого, наверное, исходил и тот комиссар, в восемнадцатому году, который причислил Пушкина к угнетателям трудового народа. И народ поверил, и оставил от Михайловского одно пепелище. Вот вам и вопрос: где у нас пролегает эта граница, отделяющая человеческое от варварского? И почему мы сами можем в одно мгновение становиться такими извергами? Почему? Можете вы мне ответить?!

Чарышев недовольно глянул на профессора, попытался что-то возразить, но так и не смог ничего сказать внятного. А его лицо исказилось обидой и озлобленностью одновременно.

— Знаете, что удивительно? — Вильегорский доверительно прикоснулся к его руке. — Удивительно, что Пушкин до сих пор напрямую разговаривает со всеми нами. Захотите поговорить с ним — берите и читайте его. И с каждым он будет беседовать мудро и доверительно.

В комнату вошла приодетая и аккуратно причёсанная Евдокия и, решительно встав между ними, сказала, зевая:

— Ну и что вы тут всё шумите и шумите?! Как всегда, о всякой ерунде спорите... — и, видя, как Вильегорский недовольно взмахнул руками, строго сказала. — Ну всё, заканчивайте! Давайте, блины есть идите! А то остынут совсем... Только руки сначала помойте, — и она легонько подтолкнула их обоих в сторону ванной.

Вильегорский покорно пошёл и, показывая дорогу Чарышеву, вновь заговорил со страстным нетерпением:

— Представляете, вчера, совершенно случайно поговорил с соседским мальчишкой... Я ключ от двери забыл и... Так вот, оказывается, что школьников до сих пор учат, будто это Пушкин вызвал Дантеса на всем известную смертельную дуэль, — он резко остановился и досадно покачал головой. — Стыдно же за такое! В реальности ведь всё наоборот было! — Вильегорский взял под руку Чарышева и повёл его дальше по коридору, продолжая возмущённо рассказывать. — На самом-то деле это же подлец Дантес для защиты своей «чести» стрелялся с нашим Пушкиным. Уж вам-то, наверное, хоть это-то известно? Но кто-то из начальства, видно, считает, что только такая подтасованная история сделает нас лучше? Только даже из самой сладкой лжи произрастает новая ещё более омерзительная ложь. И пока мы не научимся осмысливать свою историю покаянием и праведностью, она так и будет каждый раз возвращаться к нам всё новыми и новыми испытаниями, будто заставляя пройти не выученные уроки.

Вильегорский вновь резко приостановился и с сожалением сказал:

— Мы все хотим лучшей жизни, не становясь лучше сами... А нужно уметь всё взвешивать на равноценных весах. И если все прегрешения Пушкина положить на одну сторону, а все его достоинства на другую... Будьте уверены, можно ещё к его гадостям и наше дерьмо добавить. И всё равно — его лучшее перевесит всё то греховное, что по другую сторону. Вот потому он и есть «наше всё». В нём действительно сошлось и отразилось всё наше. ВСЁ!

Они замолчали и дальше шли молча. Вильегорский, не глядя на Чарышева, приостановился и сказал:

— Когда он умер и его ещё даже не отпели, Александр Тургенев, пообщавшись с друзьями и знакомыми поэта, напишет в дневнике: «Наша знать не знает славы русской, олицетворённой в Пушкине». Это высказывание до сих пор не хотят цитировать. Возможно, когда-нибудь вы поймёте, почему. Поверьте, наша знать она во все времена остаётся высшей знатью! Этот Тургенев, тоже из их числа, кстати...

Вошли в ванную. Вильегорский щёлкнул чёрным замызганным выключателем. И в ту же секунду, испугавшись света, по стенам побежали полчища тараканов. Чёрных, жирных, блестящих, вонючих. В нос ударил резкий, неприятный аммиачный запах. Чарышев с трудом выдержал, чтобы его не стошнило.

Молча вымыв руки, они оба зашли на кухню. Когда сели за стол, Евдокия дала им чистые, накрахмаленные льняные полотенца, расшитые яркими красными петухами. И, налив в блестящие белые чашки чаю, положила каждому на тарелку по огромному блину со сметаной. Но Чарышев, ни на что не обращал внимания, молча сидел, нервно теребя складку на скатерти:

— Я не могу так... — заговорил он дрожащим голосом, вставая из-за стола. — То, что вы... Это очернительство. Вы начинаете говорить о нём хорошо и тут же... Вы выискиваете только... Вы копаетесь в самом грязном. Это низко... Это мерзко! Для вас нет ничего... Ничего нет святого, а он...

Вильегорский поднял голову. Резко, в упор посмотрел на Чарышева и громко сказал:

— Молодой человек, вы слишком спешите с выводами... Вы не понимаете ещё главно... — но продолжить он не смог. Сразу как-то сник. Лицо перекосилось. Его нижняя губа задрожала. Остаток блина, зажатый в его руке, шмякнулся на пол. Затем он судорожно вздрогнул и стал как-то странно махать левой рукой. И только потом его пронзила резкая боль, от которой он сжался как от удара.

— Дуся... Сердце как-то... — жалобно, невнятно и еле слышно произнёс Вильегорский.

— Пуся, я сейчас! — вскрикнула перепугано Евдокия. — Потерпи, мой хороший! — она бросилась к холодильнику. Распахнула его дверцу и стала суетливо рыться в боковом отсеке. Наконец она нашла какую-то таблетку и дала её Вильегорскому.

— Мне что делать?! — наконец вышел из оцепенения Чарышев. — Может, скорую...

— Убирайся вон! — гневно крикнула Евдокия. — Вон! И лучше бы было, если бы ты вообще сюда не заявлялся...

Чарышев встал и медленно пошёл к двери. Затем он обернулся, хотел что-то сказать, но Дуся возилась с Вильегорским, и лиц их ему не было видно. А за ними ярким пятном светился открытый холодильник, в котором стояла одна единственная банка «Салата из морской капусты».

И эта освещённая пустота навсегда врежется ему в память.



8 Самодержец, творящий счастье своим подданным (фр.).

9 Увеселительной прогулке вчетвером (фр.).

10 Наставник в разврате (фр.).

11 В то время это достаточно большие деньги. Для сравнения: крепостного крестьянина можно было купить в Петербурге за 400-800 рублей, годовое жалование офицеров составляло от 700 до 1200 рублей.

12 Тысячу извинений, мой дорогой Каверин (фр.).

 

kniga pero 270 160

 

 

 

 

 

 

 

oglavlenie

Ugolok155