Автор Олег Нехаев

 

В самом конце студёного ноября 1817 года двое помещиков, кутаясь в мохнатые шубы и старательно прикрывая ноги овчиной, ехали в повозке из Симбирска в Петербург. Сидевшие плечом к плечу Никанор Африканович Лахтин и Фаддей Афанасьевич Шошин хмурились, поёживались от холода и почти всё время недовольно молчали.

Иногда полозья саней, под стать их настроению, начинали скрежетать так вздорно и сварливо, будто кто-то совсем рядом принимался точить ножи на грубом камне. Повозка замедляла ход. Путники опасливо крутили головами. Внимательно всматривались в оставляемый след. Но скрежет стремительно затихал. Серебристый перезвон бубенцов вновь начинал оглашать окрестности. И, симбирцы, не найдя причины, быстро успокаивались. Говорливые полозья, как и прежде, принимались перешёптываться друг с другом. А повозка продолжала мчаться в Петербург.

К полудню, когда проглянуло солнышко и заметно потеплело, ехать стало ещё бойчее. Дорога будто ожила и, как говорили о ней на почтовых станциях, «начала сама катить».

За Тосной повозка, запряжённая тройкой вороных лошадей, уже так ускорилась, что не ехала, а почти летела над заснеженным трактом, и довольный ямщик что есть мочи басовито и протяжно кричал с козел:

— Фитью, фить-ю-ю... Пошла! Пошла, родимая! Давай, моя хорошая! Прибавь, моя пригожая! Фитью! Фитью-ю-ю!

Пожилой, седовласый Никанор Африканович, поглаживая осанистую бороду, всматривался в проносящиеся пейзажи с мальчишеским любопытством. Вскоре он пришёл в такой восторг от быстрой езды, что даже приподнялся в повозке и ликующе воскликнул:

— Э-э-эх, не стерпела душа — на простор пошла-а-а! — и уже обращаясь к своему моложавому, щуплому спутнику, который встревоженно вцепился в сиденье обеими руками, радостно закричал. — Лебёдушкой полетела! К самому Илье Пророку, на небеса святые захотела. Ага-га-а-а-а! — и, под заливистый отзвук полозьев, добродушно приобнял Шошина и басовито произнёс. — Хорошо-то как! Вот вчера я вам, Фаддей Афанасьич, как раз про это-то и втолковывал! — Лахтин задористо махнул рукой, приветствуя проносящийся встречный экипаж. — Это ж всё понимать надобно, что в России вперёд всего не лошади везут, и не ямщик всех у нас возит, а дорога! Дорога у нас завсегда всех привечает и доставляет...

— Нет, Никанор Африканович! — тихо, но решительно возразил Фаддей Афанасьевич. — Уж извольте, но вовсе не дорога главная во всём этом, а человек... — и он, резко повернувшись, воскликнул с обидчивым возмущением. — Человек! Как вы этого не понимаете?! Выходит... Выходит, мы и тут с вами противоположного мнения, — и он осторожно отстранил от себя руку Лахтина, чтобы подтянуть повыше овчину. — По моему разумению, если, конечно, вам это интересно будет, то жизнь наша даётся нам только лишь для личного спасения. И ни для чего другого. А уж по такой-то дороге толпами, наверное, не ходят. Может, как раз бездорожье-то здесь даже как-то и сподручнее будет...

— Конечно! — возмущённо рубанул руками воздух Никанор Африканыч. — Куда уж вашему-то пригожеству до нашего убожества? — и, язвительно хмыкнув, сердито продолжил. — Жить, значит, будем в неге, а ездить — на телеге! Ага-а-а! Только тогда, Фаддей Афанасьич, может, вы где-нибудь здесь сойти соизволите, если уж не в свои сани-то сели?! — и они оба недовольно глянули друг на друга, нахмурились и замолчали. И почти сразу неистово заскрежетали полозья. Этот резкий звук, будто саблей, рассёк спрессованный воздух и тут же, не сумев удержаться за повозкой, затерялся где-то вдали.

— Фить-ю, фить-ю-ю! — вновь послышался громкий голос ямщика, и тройка ещё больше ускорила свой бег. И ещё быстрее стали мелькать по обеим сторонам тракта березняки. И ещё чаще зазвенели бубенцы, откликавшиеся на размашистые шаги рысака-коренника. И ещё стремительнее стал срываться снег с копыт пристяжных, которые перешли на такой галоп, что на каждый второй-третий такт хода полностью отрывались от земли, будто у них расправлялись крылья. А ямщик с каждым разом кричал всё громче и бойчее:

— Фить-ю, фить-ю-ю! Добавь-добавь, родимая!

Дорога для этого времени года была действительно хороша. Ох, как хороша! Она уже накрепко промёрзла, снег прикрыл все рытвины и колдобины, но больших сугробов и перемётов, затруднявших движение, ещё не было.

Несмотря на отсутствие у симбирцев казённой подорожной, передвигались они на всём протяжении пути довольно скоро, без задержек. Застряли только на Ижоре, последней станции перед Петербургом. Не доехали до столицы самую малость. Вёрст тридцать, не более.

В Ижорах им предстояло поменять лошадей. Уже вечерело. Но торопить и ублажать никого не пришлось. Тройку гнедых начали готовить почти сразу. Чтобы обогреться и расплатиться за прогоны, симбирцы зашли в станционный дом. И тут же с просёлка послышался громкий, нарастающий звон поддужного колокольца.

Сопровождавший их старый, лысоватый смотритель, походивший из-за своей медлительности на снулую рыбу с маленькими, впавшими глазками, вдруг встрепенулся. Внимательно прислушался к звуку. Затем, будто боясь ошибиться, стащил с головы шапку и опасливо прислушался ещё раз. И тут же перепугано замахал руками и заполошно закричал:

— Глашка, самовар! Вашка... Вашка где?! Кликай сюда его! Да гребнем причеши и рубаху... Рубаху поменяй на ём... О, господи!

Через несколько секунд симбирские путники увидели в окошке стремительно въехавшую в ворота тёмную повозку. Прямо на ходу из неё лихо выскочил императорский фельдъегерь — крепкий, высоченный здоровяк в военной форме. И тут же постоялый двор содрогнулся от его ругани. Два конюха и три ямщика тотчас выскочили без шапок на улицу и покорно встали перед ним как истуканы.

На фоне серо-чёрного двора с замёрзшими навозными кучами и пожухлой соломой прибывший фельдъегерь смотрелся праздничным скоморохом. Он был в шляпе-двууголке с пышными перьями. В зелёноватом мундире с высоким красным воротником и с крупными золотистыми пуговицами. В светлых рейтузах с яркими, алыми лампасами. А его сапоги блестели, как бока у начищенного самовара.

Вот только лицом фельдъегерь был сер и совсем невзрачен. Будто и не было у него никакого лица. А на его место кто-то приделал в спешке белесую гипсовую маску. Даже глаза и те казались какими-то стеклянными, мутновато-запотевшими, словно засиженные осенними мухами.

«Государев слуга» неспешно прохаживался по двору и брезгливо осматривал ямщицкую челядь:

— Ну что, морды уродские, совсем уже распоясались?! — заорал он что есть силы, глядя на понурые фигурки.

Своей властью он упивался с горделивой громогласностью. Делал это с таким напором, что никто из перепуганной дворни не решался даже открыто посмотреть на фельдъегеря. При каждом его крике стоявшие мужики вздрагивали и опускали голову всё ниже и ниже. Казалось, что и без того излишне приземистые люди становились росточком всё меньше и меньше. А он всё продолжал и продолжал неистово орать.

Выбежавший на крыльцо станционный смотритель сходу, даже не повернув головы в сторону конюшни, негодующе скомандовал:

— Запрягай! Свежих запрягай! Что стоишь, ядрёна вошь?! Шевелись! — и тут же почтительно и угодливо, сбегая по ступенькам навстречу фельдъегерю, затараторил, постоянно кланяясь: — Здоровьица вам, ваше высокоблагородие! Самовар уже готов, я как чувствовал. Милости про...

— Да плевать мне на твои милости! — разъярённо прервал его фельдъегерь. — Подпруги как сопли, едрит твою! — срывающимся голосом закричал он. — В прошлый раз как сопли висели! А теперь он мне здесь поклоны бьёт! Тудыт твою мать! — и, указывая рукой на засуетившихся возле лошадей ямщиков и конюхов, грозно приказал: — Ты их лучше кнутом... Кнутом давай подгони! И чтоб в два счёта запрягли! Понял?! И всё потом как следует сам проверь! Сам! — и уже направляясь в дом, строго спросил у не поспевающего за ним смотрителя. — Ивашка-то где?

— Тама. Ждёт вас, — сбивчиво, подрагивающим голосом ответил тот и перепугано закивал. — Он всё время про ваше высокоблагородие спрашивал и спраши... — смотритель, запыхавшись, не смог договорить, тяжело вздохнув, обернулся и погрозил кому-то кулаком в глубине двора.

Фельдъегерь зашёл в горницу и спешно перекрестился на божницу. Сделал он это так небрежно, будто не знамением себя осенил, а разом отмахнулся от всех образов, висевших в красном углу.

Взглянув на симбирцев, которые неожиданно для них самих подобострастно вытянулись перед ним вдоль стенки, строго и громко спросил:

— Кто такие?

— Из Симбирской губернии мы, — начал уважительно пояснять Африканыч. — Позвольте представиться, Никанор...

Фельдъегерь, даже не повернув головы, что-то недовольно фыркнул и безразлично прошёл мимо. Услышав из-за стенки детский голос, он радостно ахнул, и с его лица враз слетела безжизненная маска:

— Ивашка! Ивашка?! Что же ты меня, отродье твоё ямщицкое, не встречаешь?! А? — и стал вытаскивать из сумки холщовый мешочек.

Из другой комнаты, выскользнув из рук девки Глаши, пытавшейся причесать его лохматую голову, выбежал славный босоногий мальчуган лет шести–семи, в новенькой синей косоворотке, подпоясанной шёлковым пояском:

— Здрасьте, ваше бого... богоуродие! — старательно произнёс он ангельским голосочком и смущённо заулыбался.

— Вот это ты правильно сказал, — захохотал фельдъегерь, усаживая его на колени. — Настоящее бого... богоуродие! А теперь смотри, Ивашка, что я тебе привёз! Как и обещал...

Он развязал мешочек и выложил на стол ещё три таких же, но поменьше.

— Это... Это те, которые чернила вечные?! — радостно воскликнул сияющий Ивашка, ещё ближе склоняясь над столом.

— Ага! Гляди-ка сюда! Вот они, орешки-то диковинные, — фельдъегерь залихватски высыпал на ладонь небольшие зеленовато-красные шарики. Затем достал засохший лист дуба и показал его с каким-то добродушным смущением. — Вот, видишь, они на нём прям вот так и растут. Это я тебе сам, Ивашка, насобирал. Там, не поверишь... Там снега ещё вообще никакого нигде нету. Грязища... Ага! Склизкая такая, скрозь... Ну, да! И на Кавказе, и в Украйне... Везде грязища непролазная.

— А пальмы там растут?

— Пальмы? Не-е-е... Кипарисы в южной стороне видал, а... — фельдъегерь пожал плечами и хитровато прищурил глаза. — Зато там, Ивашка, вишни растут. Смотри, вот это — слёзы ихние, — он развязал мешочек и достал жёлто-коричневые натёки смолы. — Камедью зовутся. Чуешь, какой дух от них ядрёный?

Ивашка начал с интересом рассматривать содержимое мешочка и принюхиваться к терпкому запаху.

— Вот это всё, значит, в воде растворишь... По отдельности. Не забыл ещё, как я тебе рассказывал? — Ивашка, кивнул. — Да, и вот это ещё тоже возьми, — фельдъегерь доверительно пододвинул к нему мешочек. — Тут — железо зелёное, или купорос по-учёному... Всё это потом смешаешь, выдержишь, вот и будут у тебя чернила вечные. Потом сам увидишь: чем свет на них ярче светит, тем они ещё чернее и крепче делаются...

— И до самого-самого лета не испортятся? — удивлённо спросил Ивашка.

— Ха! — задорно воскликнул фельдъегерь. — До лета?! Да ты если ими напишешь... Если ты напишешь, то и меня не будет, и вот этих не будет, — он пренебрежительно показал на симбирцев, робко сидевших у стенки, и затем со строгой серьёзностью добавил: — И тебя тоже не будет! Тоже ведь когда-то... И ничего от тебя не останется на свете этом. Ничего... А вот то, что чернилами этими накарябашь, вот оно-то и сохранится навсегда, — он ласково погладил Ивашку и мечтательно продолжил. — И через сто лет... А может, и всю тыш-шу, достанет твою бумагу какой-нидь человек новый, и будет он знать... — фельдъегерь помолчал и горделиво произнёс: — Знать через то будет, что жил-был на свете такой вот Ивашка по фамилии Чарышев, и о чём он думал, и чего хотел...

Возвышенную речь нарушила Глашка, быстро входящая в комнату:

— Я скоренько. Как просили!

Она принесла расстегаи с рыбой и полуштоф с хлебным вином. Поставив всё на стол, поклонилась и добродушно сказала:

— Ешьте, пожалуйста, на здоровьице!

— Убери! — недовольно буркнул фельдъегерь, отодвигая чарку и ухмыляясь, многозначительно сказал: — Знала бы ты, Глашка, к кому я сейчас еду?! Видишь вот энтот пакет у меня... — и он потрогал рукой кожаную сумку, висящую на груди, мимоходом бросив надменный взгляд на симбирцев. — Этот пакет Самому отдам, — и тут фельдъегерь сразу перешёл на шёпот, его лицо снова оказалось прикрыто безликой маской, и он, принизив голос, пояснил с таинственным придыханием: — Императору Александру Павловичу должен доставить. Лично приказано ему в руки... Тока ему... Так что перед самим Государем через какой-нидь час предстану, — фельдъегерь горделиво приосанился и горделиво вскричал. — Понимаешь?! А ты мне вот эту сивуху вонючую сейчас подносишь? — и он с силой потряс полуштофом так, что часть содержимого выплеснулась на стол. — Хочешь, чтобы разило от меня как из отхожего места? Да?! Ох, и дура же ты, Глашка! — и тут он грубо её привлёк, огромной ручищей лапанул за грудь и тут же отпустил. — Ну всё – иди!

Смотрителю явно не понравилась такая вольность гостя и сначала он вздернулся, но тут же, будто спохватившись, снисходительно улыбнулся и ничего не сказал.

Фельдъегерь наскоро поел, сообщил, что, по известиям других гонцов, в Петербурге ещё вчерашним днём состоялась четверная дуэль с убийством то ли Шереметева, то ли какого-то Грибоедова, и, не попрощавшись, спешно умчался на тройке.

И как только его экипаж выехал за ворота, в доме сразу затеплилось оживление. Все начали отходить от сковавшего их оцепенения. Вздохнули с таким облегчением, словно зловещая грозовая туча, нёсшая бурю, неожиданно прошла стороной. Враз спало то неприятное напряжение, которое держало всех в жёсткой узде. Откуда-то сбоку вышла рыжевато-чёрная кошка и, запрыгнув на лавку, стала старательно и неспешно умываться.

Раздосадованные симбирцы, оставшиеся без лошадей, забрали поклажу из повозки и пошли устраиваться на ночлег в простенькую пристройку, которая располагалась тут же, с другой стороны дома. Насупившийся Шошин сразу прилёг на старенький диван и вскоре заснул, тихонько посапывая. А Лахтин размеренно походил по комнате, затем взял канделябр и зажёг две свечи.

Рыжего прусака, побежавшего по стене, он увидел сразу. Тут же кинулся искать, чем бы его прихлопнуть. Схватил лежавший возле печки сметник3 и, отведя руку для замаха, стал медленно приближаться к лавке, возле которой затаился таракан.

Африканыч приготовился ударить хлёстко, со всей силы. Размахнулся и неожиданно зацепил висевшую на стене икону. Крестясь, начал поправлять её, и в этот момент на него сверху из темноты спрыгнуло что-то живое, похожее на маленькую юркую змейку. Лахтин дёрнулся в испуге и тут же почувствовал ползущее по шее холодное, тонкое, гладкое тело этой омерзительной твари. Она извивающимся шнурочком скользнула под рубаху, а затем стремительно побежала вниз. Затем ткнулась маленькой головкой в подвздошье и свернулась клубочком у него на груди.

Африканыч боялся пошевелиться. Он ощущал каждую её чешуйку. Каждое движение извивавшегося тела. Ужас, смешанный с омерзением, сковал его. Он вздрогнул, почувствовав как завибрировал кончик хвоста этой гадины. Ему показалось, что она сейчас бросится на него и вцепится зубами в кожу. Но бесовская тварюка вдруг затихла и замерла.

Подождав немного, Африканыч наклонился и с отчаянным криком: «А-а-а!» резким движением высмыкнул из-под пояса рубаху, тут же отскочив в сторону.

Он ждал прыжка этой уродины, но она, соскользнув на пол, затаилась возле ножки стола. По тусклым отсветам Африканыч догадался, что у неё длинное лоснящееся тело. Видно было, как в темноте у неё поблёскивали глаза и двигался раздвоенный язычок. Он вибрировал, и приближался всё ближе и ближе. Только тут до него дошло, что эта гадина медленно и скрытно подползала к нему. Её головка начала выверено отклоняться, чтобы стремительно броситься на него.

Вконец перепуганный Африканыч вспомнил о сметнике, который держал в руке. Он размахнулся и со всей силы швырнул его в темноту. Сметник от удара разлетелся на несколько частей. Отшатнувшийся Африканыч задел табурет и тот с грохотом упал на пол.

Спавший на диване Шошин в страхе приподнялся и перепуганно уставился на Лахтина. Тот, взяв подсвечник, очень осторожно стал приближаться к столу. Подойдя почти вплотную к нему, он чуть наклонился, замер, а затем решительно крикнул:

— Пошла вон, паскуда мерзкая! — и затем несколько раз грозно топнул ногой. — Прочь пошла, тварюка бесовская! — и тут же, перекрестившись, боязливо вздрогнул. На этот раз он испугался неожиданно раздавшегося чмыханья со стороны дивана. Пришедший в себя Шошин громко захихикал, страстно показывая рукой на пол.

Подслеповатый Африканыч вновь глянул под лавку и только тут будто отрешился от наваждения. Поднеся поближе подсвечник, он с удивлением увидел, что на месте напугавшей его «тварюки» лежал золотой нательный крестик на длинной, разорванной серебристой цепочке.

Шошин, глядя на растерявшегося, расхристанного Лахтина, уже не сдерживаясь, похохатывал в полный голос:

— Не укусила?! Нет? Не цапнула она вас, Никанор Африканыч? — спросил он с неприкрытой издёвкой, проявлением которой так наслаждался, что даже причмокивал от удовольствия.

— Дак, вот оно как-то почудилось мне... — стараясь скрыть смущение, подрагивающим голосом, тихо и невнятно стал оправдываться Лахтин, осторожно поднимая цепочку с крестиком. — Чертовщина почудилась какая-то, а оно, в-в-вишь, что тут оказалось... И ведь дорогая... Дорогая изделица-то будет. Вот, погляди, — и он всё ещё не в силах справиться с учащённым дыханием поднёс цепочку поближе к свету. — С камушком ведь, драгоценным. Вон как сверкает! Потерял, наверное, кто-то. Я думаю, надобно смотрителю... Смотрителю отдать надобно будет завтра. А то как же... — и, видя, как Шошин продолжает хихикать, успокаиваясь, добавил уже без всякой трепетности. — Да, ладно тебе... Ну оробел я. Оробел, чуток. Было дело! Думал, что... — и дальше они уже стали смеяться во весь голос вместе, добродушно и примирительно.



3 Маленький веник для сметания золы.

Feldeger 250x185

 

 

 

 

 

 

 

oglavlenie

Ugolok155