Автор Олег Нехаев

 

Африканыч долго сидел один за столом и внимательно рассматривал крестик с камушком, держа его на ладони. Эта вещица не давала ему покоя. Он старался представить её состоятельного хозяина. Потом начал прикидывать размер благодарности за возврат пропажи. Затем стал думать о её стоимости. Ему не терпелось обстоятельно поговорить с кем-нибудь об этой неожиданной находке:

 

— Слышь, Фаддей Афанасьич, я... — тихо произнёс он и, оглянувшись на Шошина, недовольно вздернул плечами. Тот спал с блаженной улыбкой.

 

Лахтин ещё немного посидел, а затем негромко кашлянул. Прислушался. В ответ раздалось протяжное похрапывание. Раздражённый Африканыч снова кашлянул, теперь уже значительно сильнее. Получилось настолько сильно, что огонь на одной из свечей затрепетал, а на другой совсем погас, и расплавленный парафин брызнул на столешницу.

 

Он вновь бросил взгляд на диванчик и возмущённо проворчал:

 

— Да что же это такое?! Спит и спит всё время, как сурок какой! Прям отдохнуть бедному некогда. Вконец уже устал от безделья. Ах ты ж!

 

Лахтин, недовольно вздыхая, поёрзал на лавке, а затем резко подхватился и чуть ли не бегом направился на другую половину станционного дома.

 

— Вот это откуда-то у нас там сверху соско́чило... — и Африканыч, ожидая удивлённой реакции смотрителя, сидевшего за столом, разжал кулак прямо перед его лицом и радостно воскликнул. — Гляди-ка! Ценная вроде вещица-то будет. У тебя тут свету побольше, так прям глаз от неё не оторвать. Ишь, как сверкает!

 

Смотритель мельком глянул, отшатнулся и побледнел. Затем дрожащими пальцами дотронулся до крестика и подавленно произнёс, срывающимся голосом:

 

— Господи, прости меня! Не ведал я, что оно всё так обернётся... — и уже с ужасом глядя на Лахтина, растерянно добавил, обхватив лицо руками. — Выходит, вот оно как... А я-то, дурак старый, надеялся, что мне это всё причудилось тогда... Выходит, не причудилось. Евойный это крестик, — взор смотрителя сделался безумным, и он, страдальчески закачав головой, стал говорить с протяжными подвывами. — Евойный! Вишь, как... Значит, и на мне теперь грех страшный. Вишь, как... Вот оно как всё вышло... Вот оно как обернулось-то...

 

— Что обернулось? — удивлённо спросил Лахтин, сочувственно поглаживая по плечу враз поникшего смотрителя, на лбу которого проступил холодный пот. — Знакомого, что ль, какого цепочка-то эта?

 

— Знакомого... — тяжело вздыхая и жалобно постанывая, ответил он, и тут же, сжав пальцы в кулаки, резко встал и с обидной яростью выкрикнул. — Убивца проклятого! Ирода этого, который сегодня-то как раз сюда и заявлялся...

 

— Фельдъегеря, что ли, этого? — спросил сочувственно Африканыч.

 

Смотритель кивнул и потянулся за стоявшим на столе полуштофом с хлебным вином. Налил две чарки.

 

— Присаживайся! — предложил он Лахтину и сразу начал рассказывать о взволновавшем. — У нас на той половине... Ну, там, где вы сейчас поселились, — и он ладонью вытер проступившие слёзы, — года три назад один печник бедовый нам печь переделал. И, как видишь, вот эта стена дымохода у ней на нашу сторону выходит, — и показал рукой на кирпичную кладку, побелённую извёсткой. — И как уголья прогорят, вьюшку с этой половины закрывать надобно, чтоб тепло через трубу не выдуло. Вроде удобно так: постояльцев не беспокоим. Но только если печь не топится, то труба с горнилом как слуховое окно делается. Не захочешь, а услышишь. Вот сейчас я сидел за столом, а вы там над чем-то смеялись. Про какую-то «тварюку» рассказывали... Так и в тот раз так же было.

 

Они выпили. Лахтин похвалил вино. Смотритель согласно кивнул:

 

— Ещё бы! Из бражки овсяной сделано. Куда уж чище и лучше? Не бывает лучше! А фельдъегерь этот всё выкобенивается. Барина из себя корчит! Сивуха ему в ней мерещится. А сам-то он... — смотритель сбавил голос и вкрадчиво сказал. — Он же ещё совсем недавно простым цирюльником у графа Потёмкина был, — и, увидев удивление Африканыча, страстно закивал. — Из грязи да в князи. Да! А теперь, вишь, уже «вашим высокоблагородием» стал...

 

Смотритель снова налил вина. Они выпили, закусили расстегаем, и он продолжил:

 

— Года два назад, так же как сегодня, заявился этот фельдъегерь. Я в окошко его увидал и бегом встречать. А на крыльцо заместо него вдруг чернец хромой входит, в засаленной тёмной рясе, весь грязный, волосы длиннющие, нечёсаные... Я ему кричу: «Пшёл вон!» Подумал, что беглый опять какой-то заявился. А прям за ним тот самый фельдъегерь пьяный поднимается, орёт как пришибленный и кулачищами по всему долбит: «На стол собери, — кричит мне. — И проследи, чтоб никто не мешал. Нам о важном поговорить надобно!»

 

Ну я и отвёл их в пристройку. А сам здесь сижу. И вдруг слышу, с той стороны крик истошный раздаётся. Я к вьюшке подбежал, а он... — тут смотритель наклонился и стал что-то шёпотом сообщать Лахтину. Затем помолчал, утёр выступившие слёзы и сказал в полный голос:

 

— Чернец этот с фельдъегерем как с холопом каким обращался, говорит ему: «За всё то, что ты сделал, тебе всё равно в огне гореть. Так что выбирать тебе не из чего. Ты теперь как есть злодей отъявленный. А значит, что тебя ждёт?! Каторга ждёт! А ты ведь ещё молодой совсем. Но я же знаю, что ты не хотел... Ведь, правда же, не хотел?!» А фельдъегерь как закричит во весь голос: «Да-да-да!!!» И затем завывать как волк начал. А потом прям как дитё какое заплакал. Как щеночек обиженный заскулил...

 

Смотритель тяжело охнул, помолчал и продолжил:

 

— А чернец этот всё его как бы утешивает и вкрадчиво так приговаривает: «Ну и чего ты загоревал? Сам же говорил, что на всё воля божья. Вот и уготована теперь тебе геенна огненная. И ждут тебя муки вечные и тьма кромешная! И всё это из-за какой-то случайности, нелепицы несуразной». Фельдъегерь снова стонать начал, а этот так ласково говорит ему: «А ведь ты не для скорой погибели был на этом свете создан! Тебе ведь судьбой было уготовано и власть, и богатство обрести... А теперь... Теперь наденут на тебя горемычного кандалы и в Сибирь навечно сошлют. Там ты и сгинешь, так и не пожив совсем... И никто о тебе больше и не вспомнит никогда. Никто. Ну и какой же у тебя теперь после этого выбор?! Выбирать-то тебе не из чего! Сейчас надо решать! Потому что уже завтра душоночка вот эта твоя маетная и гроша ломаного стоить уже не будет...

 

Смотритель прислушался к звукам со двора и продолжил:

 

— И тут фельдъегерь как взбрыкнёт, как закричит: «Неправда! Неправда твоя! В Библии сказано, что все мы грешные и нет ни одного праведного. Я покаюсь перед ним. И он всё поймёт и простит! Бог он — милостив». А чернец ему спокойно так на это отвечает: «Да, милостив! Он один раз уже всех «простил». Ты забыл, что ли? Вы как слепые. Бубните себе под нос, а ничего не видите. Ну-ка подай мне эту библию вашу, я тебе кое-что оттуда сейчас прочитаю».

 

Смотритель взбудоражено замахал руками. Резко встал. Оглянулся по сторонам и, унимая задрожавшие руки, заговорил быстро и возбуждённо:

 

— Тут, веришь, я молиться начал и с меня от испуга пот ручьями потёк, — он перекрестился и, подправив фитиль на свечке, продолжил. — И так тихо стало, что слышно было, как чернец страницы там начал листать, а потом он и говорит: «Вот оно как здесь написано, слушай: «И сказал Господь: истреблю с лица земли человеков, которых Я сотворил, от человека до скотов, и гадов, и птиц небесных истреблю, ибо Я раскаялся, что создал их».

 

Смотритель покачал головой и вкрадчивым шёпотом продолжил:

 

— Фельдъегерь-то этот враз будто голос потерял. Молчит как неживой. А чернец его дальше убеждает: «Здесь ещё написано, что бог проклял землю и истребил всех и вся, кроме одной семейки Ноя. Тот ему праведником показался, а остальные человеки, выходит, извратными вышли. Как назём от скотины. Так, что ли?! А ведь они не чужие ему были, все как есть — его творения... Он же их сам создал. Помнишь? По своему образу и подобию... Ну а теперь ты вот мне и скажи: после потопа, им устроенного всемирного, а вернее, человекоубийства божьего, много ли родилось праведных-то людишек от Ноя этого? Он же как самый лучший из людей для продолжения рода был оставлен? А выходит, что вдругоряд греховное отродье вновь расплодилось. Так, может, не в людях, а в самом создателе всё дело?! А?! От плохого-то семени здоровое зерно никогда не рождается!»

 

Смотритель обхватил голову руками и стал нервно покачиваться из стороны в сторону:

 

— Ох и натерпелся я в тот вечер... Все поджилки у меня тряслись от страха. Хотел уйти, чтоб не слышать ересь эту. Да не мог, как привязанный стоял. Сдвинуться ни на шаг сил не было. А чернец всё напирает и напирает на фельдъегеря: «Выходит, — говорит, — ничего у вашего «всемогущего» не получается. А вы сидите и ждёте, когда он снова вас всех во всём обвинит и передавит как клопов вонючих. А тебя он в первую очередь порешит! Есть теперь за что. Вот это и будет тот самый апокалипсис как конец рода человеческого. И заметь: погибель эта им же самим заранее уже предсказана и оправдана. Изменить ничего нельзя. Вот ты теперь и думай, чего ты вперёд дождёшься: его милости или кончины своей? Только мне вот ждать некогда, — говорит он. — Решай!»

 

Смотритель встал. Зажёг новую свечу. Загасил огарок и продолжил:

 

— Меня ведь чуть Кондратий тогда не хватил. Как молнией пронзило. Вдруг понял я, что это за чернец такой заявился. Вот тут всё похолодело, — он постучал ладонью в грудь и, повернувшись к иконе, стал страстно и торопливо молиться. — Господи, мене, паче всех человеков грешнейшаго, приими в руце защищения Твоего и избави от всякаго зла, очисти многое множество беззаконий моих...

 

Лахтин подождал и, как только смотритель затих перед иконой, нетерпеливо спросил с какой-то тихой таинственностью:

 

— И что же ответил этот опричник государев?

 

— Что ответил? Ответил... Фельдъегерь энтот помолчал-помолчал, а потом, слышу, как вскочит да как грохнет кулаком по столу: «А если обманешь? — кричит. — Я вот соглашусь на всё, а деньги у тебя фальшивые вдруг окажутся...» На что чернец ему спокойно заявляет: «За это ты не переживай. Уж они-то точно настоящие. И всегда таковыми будут до самого срока, с тобой условленного, или до тех пор, пока ты не забудешь, что молчание есть золото. И всё будет как ты просишь. По двести рублей в месяц получать будешь. Хочешь, прямо сейчас наперёд и расплачусь с тобой, чтобы никаких сомнений у тебя не было». А тот по комнате начал быстро-быстро ходить. Туда-сюда, туда-сюда... И говорит так разгорячённо, как будто не в себе, будто рассудком тронулся: «Нет, не двести! Добавить надо будет... Пять рублей ещё. Я на мальца этого буду давать, чтобы мне совсем без греха жить. Но только ты со мной будешь каждый месяц сразу вперёд расплачиваться, и не ассигнациями, а монетой... ходовой. Только так... А ежели на это согласен — вот тебе моя рука!»

 

Смотритель подвинул чашку с расстегаями Африканычу:

 

— Вы ешьте, ешьте, девка у нас славно стряпает, — и тут же крикнул в сторону приоткрытой двери. — Глашка, иди Вашку зови, совсем уже тёмно стало.

 

— Дак, а кто же это был? — заинтересованно спросил Африканыч. — Ну тот, кто так с фельдъегерем разговаривал? Никак сам чёрт или дьявол за душу его торговаться явился, а?

 

— Вот и я так тогда подумал, — продолжил смотритель, сбавляя голос, — тем более что слышу: они во всём к согласию пришли. И уже фельдъегерь ворчать недовольно стал: «Чё медлишь!» — кричит. А чернец как гаркнет: «Крест сними!» Я прямо и обомлел от страху. А потом он как рявкнет: «Выбрось его! Вышвырни эту побрякушку богову!» Вот так оно было...

 

Смотритель мельком глянул на разорванную цепочку, которая лежала возле Лахтина, и растерянно развёл руками. Затем приложил их к груди, склонил голову и тихо-тихо продолжил:

 

— А потом ничего не слыхать было. Как будто они вышли куда-то. Я уже и успокаиваться стал. Думаю, сейчас уедут и... А потом из-за стенки вдруг голос фельдъегеря недовольный послышался: «Где? Деньги где?! — мне показалось, вроде он как за грудки того схватил и тормошит. — Думаешь, — кричит, — если я пьяный, так глумиться можно?!» И тут как громыхнёт всё! Слышу, посуда бьётся, стол вверх тормашками летит... Он орёт. Ну я, как в чём был, туда к ним и побежал. Думаю, разор сейчас устроят, а с меня спрос. Вбегаю, а они за столом чинно сидят и беседуют спокойно. Всё на месте. Кругом полный порядок. Я и подумал, что наваждение на меня какое-то нашло. Мол, всё это мне причудилось. Тут фельдъегерь сумку свою открывает, а там куча денег. Протягивает мне пять рублей... Серебром пять рублей, не ассигнациями! И спокойно так по-доброму говорит:

 

— Вовремя ты, старик, зашёл. Вот тебе на Ивашку, возьми! На расходы. Ты возле себя его теперь держи. Помогать и дальше каждый месяц буду. Уж удружи мне. Надеюсь, не подведёшь?!

 

— Я взял. Поблагодарил. И на попятную. Деньги большие. С собой совладать не могу. Руки дрожат... Себя кляну на чём свет стоит за то, что о людях плохо подумал, — смотритель вздохнул и громко охнул. — И тогда душе моей горько было, и нынче не сладко! А теперь вот, когда ты крест фельдъегерский обнаружил, у меня всё враз здесь и оборвящилось внутри, — и он ткнул пальцем себя в грудь. — Крестик этот точно евойный. Он с камушком приметным... Вот и всё-то теперь мне до конца ясно стало. Никаких сомненьев и надежд не осталось. Ему то что: бес — он не мужик, кнута не боится, а боится только креста Христова. А я вот всего боюсь. Хотел ведь через мальца этого душу свою спасти. А выходит — совсем погубил. И теперь с тягостью этой жить до самого скончания я должен. Господи, помилуй мя грешного! Господи, дай мне силы... — и смотритель вновь начал страстно креститься на божницу.

 

С улицы раздался весёлый шум. Дверь распахнулась. В горницу вбежал раскрасневшийся Ивашка, сбрасывая на ходу шапку и тулупчик. За ним вошла Глаша. Подбирая его одежонку, она погрозила ему пальцем и игриво сказала:

 

— В следующий раз поймаю тебя и за уши отдеру, если слушаться не будешь. Обязательно поймаю, понял?!

 

Ивашка обнял подошедшего смотрителя и, показав украдкой язык Глаше, спросил:

 

— Дедушка, можно я сейчас квасу попью и начну чернила вечные делать?

 

— Отчего же нельзя, можно.

 

Жизнерадостность мальчонки будто озарила сиянием лицо смотрителя. По его губам было видно, что он что-то сказал про себя, согласно кивнул головой и, проводив ласковым взглядом убегающего Ивашку, вновь подсел к столу. Лахтин придвинулся к нему и заинтересованно спросил:

 

— Слушай, а что в нём необычного, в дьяволе-то в этом было? Ты же видел его, как меня, вот... Ну так и скажи, как распознать его, если вдруг ненароком встретить придётся?

 

— Никак, — тихо и задумчиво ответил смотритель. — Такой же он, как все мы. Не отличишь. И ненароком ты его не встретишь. Он же, дьявол этот, сначала не в дом к нам приходит. Он же в душу пробирается. А потом уже...

 

— Нет, ну ты ведь сам говорил, — недоверчиво всплеснул руками Африканыч, — говорил, что чуть было не прогнал чернеца этого самого, когда он пришёл. Значит, не понравился он тебе чем-то? Значит...

 

— Так оно и было, — уверенно сказал смотритель. — Подумал поначалу, что оборванец какой-то зачуханный явился... А когда потом зашёл к ним, а они за столом сидят... То этот весь такой чистенький, холёненький. Кожа у него... Кожа как будто у молочного поросёночка. А как глянул на меня, господи, так я чуть было не присел... Как плетью стеганул. Варнак-варнаком...

 

— Ну а что они договор там какой-нибудь подписывали? — с прежней торопливостью спросил Африканыч.

 

— Не было ничего... Не видал.

 

— Выходит, что он и душу берёт, а с собой-то её всю не забирает. А говорили... Хитро, значит, у него всё устроено. Не подкопаешься.

 

Они замолчали. Из другой комнаты стали отчётливо доноситься ритмичные гулкие звуки. Африканыч обернулся и увидел через приоткрытую дверь Ивашку, который, сидя на лавке, старательно стучал пестиком, разбивая в ступке чернильные орешки.

 

— Малец-то на свого тятьку Изота Чарышева во всём походит, — с тягостным вздохом сказал смотритель. — И обличьем, и прилежанием, и упорством своим... Всем с ним схожий.

 

Африканыч подошёл к Ивашке, потрогал лежавшие на лавке кусочки вишнёвой смолы. Один даже понюхал, а потом спросил:

 

— Ну и что же ты напишешь, когда чернила вечные сделаешь?

 

— Про Коську... — не задумываясь, выпалил Ивашка.

 

— Про кого?!

 

— Про Коську. Он у меня картинку из азбуки забрал. Мы с ним играли... А я обмишулился... Обмишулился, потому что кот помешал. А он картинку забрал и до сей поры не отдаёт мне. Вот теперь пусть там и узнают про Коську этого... — и он обиженно всхлипнул. — Пусть все узнают...

 

— Нет, Ивашка. Может, твой Коська всамделе самый что ни на есть срамник постыдный... — удивлённо вздёрнул плечами Африканыч. — А только написать надо про себя. Ты видал, когда пчёлка дохнет, так у ней завсегда жалко её наружу вылазит... Всё зло земное здесь на земле и остаётся. Ничего с собой туда не забирается. Там, — и он показал наверх, — там тебя не с обидами твоими ждут. Да и жалеть тебя там тоже никто не будет. Там для другого... А потому писать надобно только о своём... О смысле своём... Потому что, если сам человек не знает, для чего живёт, значит, он ещё и не человек вовсе. Совсем зазря здесь живёт. Это ведь только одна скотина так жить может. Потому что у неё души-то нету. А человек, он для другого создан... Он для... Так что тут о смысле надо писать... О смысле... Вот о чём. Понял? — и Ивашка согласно кивнул головой.

 

Лахтин вернулся в пристройку. Увидел неспящего Шошина и сходу поведал вкрадчивым голосом:

 

— Малец-то не его... Я думал, что Ивашка внуком приходится смотрителю этому, а тот другое рассказал... Ничей он, в общем. Мамка от оспы померла. А тятьку его прибили... Тот вот самый фельдъегерь и прибил, который при нас приезжал.

 

— Как убил? — спросил поражённый Фаддей Афанасьевич, привставая с дивана.

 

— Просто. Ударил его, — сказал, раздеваясь, Лахтин и, несколько раз перекрестившись, протяжно зевнул. — А тот после этого два дня полежал и помер... Они, эти фельдъегеря, здесь гоньбу оголтелую устраивают. Кто из них скорее из Москвы в Петербург доедет. Ну и загоняют лошадей. А отец Ивашки воспротивился. Кони-то его личные были. А фельдъегерь под Шушарами вскочил на облучок да и саданул его эфесом по голове за непокорность. Прям в висок и попал. Тот с козел сразу и брякнулся, — Африканыч задул свечу и, залезая под одеяло, вновь громко зевнул. — Фельдъегерь вожжи в руки и дальше уже сам в город понёсся... Смотритель к себе мальца взял, а фельдъегерь теперь заезжает и деньги даёт на его содержание и... на его молчание. Вот такая тут выходит история.

 

— А малец-то знает, что этот вот...

 

— Не-е-т. А теперь он к этому фельдъегерю так прикипел... Как родного встречает... Ты же сам видал. Как родного... — после чего послышался громкий протяжный храп Лахтина.

 

Шошин ещё долго не мог уснуть, обдумывая услышанное. В один момент он даже привстал и громко спросил вслух: «Дак, как же это?!» Но не получив ответа, перекрестился, а вскоре и сам покойно заснул.

 

Рано утром они молча пили чай с горячими ватрушками, только что испечёнными Глашей. В окошко виднелась красная прогалинка яркой зари среди тёмных туч. Казалось, будто кто-то на небе усердно раздувал светящийся огонёк, а он всё никак не хотел разгораться.

 

— Мы с тобой давеча вот про спасение души рассуждали, — начал говорить Африканыч, размашисто вытирая рукой губы. — Долго про всё калякали. Так вот ты и скажи-ка мне теперь, Фаддей Афанасьевич, если этот чёрт такую силу имеет, то... Ну это же значит, что он так, глядишь, и перекупит всех людишек на свете этом и станет, считай, новым богом? Так?

 

— От каждого из нас это зависит, — со спокойной уверенностью ответил Шошин. — И не надо забывать, что «хвалится чёрт всем миром овладеть, а Бог ему и над свиньёй не дал власти». Потому что он же сам по себе создать ничего не может. Не из чего ему. Не творец он. Сам себя своей гордыней породил, — Шошин перестал пить чай и очень серьёзно продолжил. — Но не зря говорят: свято место пусто не бывает. Как только оно пустеет его дьявол сразу занимает. У меня дед, ох как любил мне втолковывать, что из пустого дупла либо сыч, либо сова, либо — сам сатана. Пустота, как раз и есть его обитель. А из ничего, как известно, лишь одно ничто и рождается. Другого не появляется. Потому он и вынужден пользоваться завсегда чужим... Души наши выторговывает. Вот и выходит, что власть над миром только мы и можем ему дать. Сам по себе он ничего не в силах сделать. Вот если бы он любить умел, тогда бы да... Но он не умеет. А без любви душа истончается. Так и образуется внутри одна пустота. А в пустоте нет человека...

 

— Дак, а кто из нас-то... — заполошно подался вперёд Лахтин. — Из нас-то тоже мало кто, чтобы... Любить-то не каждый... По любви-то вообще редко что у нас делается. Всё как-то... Тогда что ж, — и он осёкся, поражённый догадкой. — Выходит, что... Ну если без любви, так... Да, нет. Это что же...

 

Лахтин настолько был потрясен своим прозрением, что перестал есть и удивлённо смотрел куда-то вдаль, сквозь неторопливо пьющего чай Фаддея Афанасьевича, сквозь бревенчатую стену дома, сквозь... Но даже помолчав, так и не собрался духом заговорить с ним об удивившем его открытии. Потом встал, перекрестился и, глядя на икону, твёрдо, еле слышно, сказал: «Нет, я-то уж ему никогда не поддамся, меня-то он точно не возьмёт, никак не возьмёт». И ещё раз перекрестился.

 

Шошин, пристально всмотревшись в проталинку замёрзшего окошка, радостно воскликнул:

 

— Никанор Африканыч, а карета-то наша уже у крыльца стоит! А мы с вами здесь лясы точаем, — и он стал спешно одеваться. — Давайте-давайте, собирайтесь! Чай допивать мы с вами теперь уже в Петербурге будем.

 

Тройка орловских рысаков была подана прямо к порогу. Смотритель постарался угодить постояльцам лучшими лошадьми, но сам провожать их не вышел. Он сидел, облокотившись на подоконник в горнице, смотрел на суетящихся во дворе людей, на падающий снег и, отрешённо покачиваясь, повторял: «Чудак покойник: умер во вторник, в среду хоронить, а он всё в окошко глядит... Вот такой чудак, этот покойник, который умер во вторник...»

 

Смотрителю не хотелось больше ни встречать никого, ни провожать. Ему была безразлична и святость, и дьявольщина. Потому что грех лежал на его душе такой неимоверной тяжестью, что, казалось ему, на всём белом свете уже не осталось ни сил, ни времени, чтобы хоть как-то можно было облегчить его участь и утешить страдания.

 

Симбирцы помахали руками в сторону станционного дома. Закутались в шубы. Молча сели и поехали. И в этот миг с крыльца раздался им вдогонку громкий детский крик:

 

— Дедушка! Дедушка Ника! Постой, дедушка! — Никанор Африканыч оглянулся и увидел, что за санями изо всех сил бежал по снегу Ивашка. В одном тулупчике, накинутом на голое тельце.

800malchik doroga snezniy 2800nov

 

Как только повозка остановилась, он, разгорячённый и запыхавшийся, подскочил к Лахтину и, шмыгая носом, с волнением спросил, глядя на него большими голубыми глазами:

 

— Дедушка Ника, а ты сам-то для чего живёшь, знашь?

 

— Дак, это... — замялся Африканыч. — Живу...

 

И только тут до него дошло, что многократно обдуманный и, казалось бы, понятный ему самому смысл существования, который привычно связывался с божественными заповедями и «добром на Земле», так и не обрёл ясного выражения. Проговорённое только для себя так и не смогло стать чем-то цельным, о чём можно было сказать вслух простыми и вразумительными словами.

 

— Для того и живу, чтобы... ну, чтобы... — у Никанора Африканыча нервно задрожали губы. Ему как-то стало не по себе. Тревожно и страшно. Потому что именно только в это мгновение ясно осознал поразительное: он сам до сих пор не знал, для чего живёт. — Ты это... Ты в дом иди, Ивашка... Иди. Простынешь. А я на обратной дороге заеду... — Лахтин стал говорить всё медленнее и медленнее, как будто неожиданно лопнула упругая пружина в его человеческом механизме, и теперь, распрямляясь, она завершала свои последние движения. — Заеду, и всё тебе... Ты иди... Потом... Иди... Я всё потом... — и в этот момент он замолчал и опустил голову, не зная, что сказать. Но уже через мгновение неожиданно встрепенулся и обрадованно всплеснул руками. — Подожди, Ивашка! Я тебя сейчас чем-то вкусненьким угощу. Гостинец сладкий у меня припасён. Ага-а-а!

 

Лахтин сунул руку в карман шубы, надеясь найти там кулёк с медовыми пряниками, купленными у бойкой торговки на Валдае. Но нащупал что-то непонятное. Вытащил, глянул и стал поспешно и перепуганно засовывать обратно. Это был крестик с камушком на порванной цепочке, который он вчера, не в силах устоять перед соблазном, незаметно сгрёб со стола смотрителя.

 

Ошарашенный увиденным Шошин с пренебрежением посмотрел на растерявшегося Африканыча. А тот, уловив этот осуждающий взгляд, резко подался вперёд и что есть мочи разъярённо крикнул ямщику:

 

— Пошёл, каналья! Что застыл?! Пошёл!

 

Даже когда они скрылись из виду, потрясённый Ивашка всё ещё продолжал неподвижно стоять на дороге. Один. С опущенными руками. Среди серо-чёрного двора с замёрзшими навозными кучами. В расстёгнутом заячьем тулупчике. Стоял и еле слышно плакал.

 

Malchik Odin 190x320

 

 

 

 

 

 

 

oglavlenie

Ugolok155