В Иркутске получена была между тем бумага об остав­лении меня в Чите до приведения в устройство моих дел. Знал ли Корсаков наперед, что к тому идет дело, или просто, по предчувствию, но только, отъезжая за Байкал, он дал предписание не отправлять к нему дел по случаю краткой его отлучки. В действительности же, как известно было, все бумаги посылались к нему, а предписание дано было для того, чтобы иметь отговорку, что бумага была получена только тогда, когда я уже уехал; поэтому же Корсаков и оставался на том берегу Байкала, пока я не выеду из Иркутска, опасаясь, что я вздумаю воротиться из Иркутска в Читу, если он, приехавши в Иркутск, вынужден будет объявить мне содержание бумаги.

В Иркутске посетил я женский институт, и это посеще­ние сопровождалось забавным обстоятельством. Говорю ис­правляющему должность губернатору Шелехову, что я хочу осмотреть институт и чтобы он, как главный член совета, отдал соответственное приказание.

«Помилуйте, я и сам там ничего не значу, Это status in stato. Нет, уж сделайте милость — ведайтесь сами с началь­ницею как знаете».

Нечего делать, поехал к начальнице; та перепугалась и сказалась больною. Я требую ее племянницу.

«Ах, зачем вы не пожаловали третьего дня: это был приемный день».

«Оттого, что третьего дня меня не было в Иркутске».

«Ну так пожалуйте завтра».

«Завтра меня не будет в Иркутске».

Между тем разговаривая так с нею, я продолжаю под­ниматься на лестницу, несмотря на все желание классной дамы остановиться для разговора. Таким образом вошел я в залу, а между тем весть о моем прибытии разнеслась по институту, и бегом прибежали не только мои прежние ученицы (одна из них была первая по институту), но и все институтки и успели рассказать мне про свое житье-бытье и про все беспорядки, к великому отчаянию классной дамы. «Ну вот, теперь он распишет нас», — говорили началь­ствующие, долго охая после моего отбытия и все погляды­вая в газеты, как сообщили мне потом в письме из Ир­кутска.

В Красноярске я остановился в доме губернского по­чтмейстера, который убедительно просил меня о том, пи­сал еще в Читу и сделал распоряжение на последней стан­ции, чтоб не только везли меня прямо к нему, но чтоб дали знать с почтою из ближайшей почтовой конторы о моем прибытии, а со станции послали бы вперед загонщи­ка верхом. Этот почтмейстер в начале своей карьеры был в Чите, где и попал было в дурное общество. Я извлек его из него, усовестил, заставил заниматься и поддержал, и он вышел скоро на вид как дельный чиновник и честный человек. Хотя я приехал поздно вечером, но в доме ожида­ли меня многие, а у ворот большая толпа. Коль скоро раз­неслась весть о моем прибытии, то стали являться одни за другими чиновники и купечество, и по делам и потому, что в Красноярске было много служивших прежде в Чите. На другой день явились ко мне с визитом председатель суда, прокурор, полицмейстер, жандармский штаб-офи­цер, инспектор врачебной управы и пр. Я сделал визит губернатору и архиерею, но не застал первого дома, а вто­рого в городе; но губернатор тотчас отплатил визит, а я, сопровождаемый целою толпою (в нескольких экипажах) людей, желавших показать и объяснить мне все в подроб­ности, осмотрел военные казармы, острог, дом сумасшед­ших[56] , дом, назначенный под гимназию, стоивший пол­миллиона и пожертвованный и снова отстроенный на дру­гой миллион; детский приют (другие учебные заведения были пусты по случаю вакации), клуб, общественный сад, больницы и пр.

В Мариинске почтмейстером был тоже человек, слу­живший в Чите и мною облагодетельствованный, у кото­рого притом теща моя крестила первого ребенка. Он вся­чески упросил меня хоть сутки погостить у него.

В Томске меня ожидали губернатор и начальник учеб­ной части Западной Сибири. Губернатор А.Д.Озерский, проезжая за Байкалом, остановился у меня и потому усер­дно просил, чтобы и я в свою очередь остановился у него; но так как выезд мой из Читы замедлился, то губернатор, собираясь и сам в Россию и отправив наперед жену, сдал свою квартиру, а сам поместился у Асташева, почему и я не хотел остановиться у него, а нанял хорошую квартиру на три дня, которые должен был провести в Томске, что­бы присутствовать при открытии Томской женской гим­назии, как желал того Попов, начальник учебной части, наш казанский. Попов принял меня в полном мундире и просил сказать речь, я и сказал кое-что о пользе изучения иностранных языков независимо от практической цели. Кроме того, я осмотрел в Томске один частный женский пансион и, по просьбе начальницы, проэкзаменовал ее учениц.

В Омске вышла забавная сцена с генерал-губернатором Дюгамелем (приятелем брата Ипполита). Так как я не ехал ночью и останавливался по городам, то почта, разумеется, должна была обгонять меня. Поэтому я и распорядился, чтобы домашние мои писали мне каждую почту, расписав им, от какого числа, куда и на чье имя адресовать. А так как в Омске не было у меня близких знакомых, то назна­чил, чтобы адресовать на имя Дюгамеля для передачи при проезде.

Привыкши в Сибири к раболепству всех окружающих генерал-губернатора, Дюгамель очень переконфузился моим обращением с ним и совершенно растерялся, когда я, войдя к нему запросто, как к бывшему, хотя и не коротко, знакомому некогда, спросил о письме. Он начал объяс­няться, что он хорошенько не понял, почему письмо ад­ресовано было на его имя, и потому отдал его одному советнику. Я отвечал ему, что это очень просто, что у меня других знакомых, кроме него, нет в Омске и что я рассчи­тал, что всякий другой может не знать о моем проезде через Омск, а что он будет знать во всяком случае, и поэтому письмо доставлено мне будет вернее. Затем он не­много оправился и стал мне говорить о брате; и, по посло­вице «На воре и шапка горит», старался предупредить меня насчет дорог, чтобы ослабить наперед впечатление, какое может произвести на меня дурное их состояние, и объяс­нить это дурною погодою.

В Омске я осмотрел кадетский корпус, где мой бывший ученик был тоже первым, и отправил телеграмму к сестре в Москву, извещая ее о моем прибытии, назначив в то же время, чтобы ответ мне был адресован в Ишим. В Омске же явился ко мне сын адмирала Станюковича, посланный курьером из Николаевска-на-Амуре. Не застав меня в Чите, он нагнал меня в Омске и передал поклоны от Козакевича и других и разные сведения, которые должен был мне сообщить.

В Тюкалинске случилось забавное происшествие, кото­рое показало всю ненормальность положения дел в России. Я имел открытое предписание от почт-инспектора, и по­тому мне задержки нигде не смели делать. Кроме того, и Тобольский губернатор старался всячески угодить мне; по­этому мое слово везде имело большое значение; но не то было с другими, даже самыми значительными людьми, если не было сделано от начальства предварительного рас­поряжения о проезде их; в таком случае и курьерская до­рожная не помогала. Вот что произошло в Тюкалинске: я остановился в почтовой конторе, так как не имел в виду ничего, кроме короткой остановки для обеда. Пока уряд­ник, бывший со мною, хлопотал о закупке провизии, вижу, что у дома недалеко от почты стоят большие повозки.

«Кто это?» — спросил я у письмоводителя.

«Да, право, не знаю, — отвечал он как-то нереши­тельно. — Китайский посланник, говорят, да что-то сумлительно, не давали знать ничего наперед. Одначе-ж и то ска­зать, подорожная на 12 курьерских, такую даром не дают».

«Да что ж он здесь делает? Болен, что ли? Ведь в вашем городе осматривать, кажется, нечего?» «Какое болен, — сказал он с усмешкою, — лошадей просто нет».

«Как нет? Даже и посланнику? Пожалуй, эдак и меня заставите дожидаться?»

«Сохрани Бог, ваше высокоблагородие, для вас мы и своих найдем; а тут что станешь делать: курьерская пара у нас одна, и ту не трогают на случай фельдъегеря. Разуме­ется, даем из почтовых. А теперь видите, какая дорога. Иной раз из-под почты на другой день приедет, да и всего-то и почтовых три пары. Ну если экстренно нужно, дают от земства».

«Так отчего же посланнику до сих пор не дали?»

«А вот изволите видеть, — сказал он с усмешкою, — заседатель у нас в кураже; какой черт, говорит, китайс­кий посланник из Петербурга. Верно, самозванец какой. Пусть сидит в Тюкале, пока справлюсь».

«Да что вы, с ума что ли сошли, — сказал я, — неуже­ли и вы сомневаетесь?»

Он посмотрел на меня нерешительно.

«Дайте подорожную его», — сказал я. Смотрю: подо­рожная нашему новоназначенному посланнику в Китае, Влангали. «Ба, ба, вот встреча, — подумал я, — да это сын бывшего моего учителя эллинского языка».

Иду с ним знакомиться. Объяснились и очень были рады знакомству друг с другом.

«Да что же тут сидите?» — спросил я.

«Да просто не только лошадей не дают, да и не могу дозваться никого; два раза посылал за заседателем — ней­дет».

«Вот видите ли, — сказал я ему, смеясь, — вы едете из такой страны и в такую<a "#_ftn57" style="mso-footnote-id: ftn57;" title="">[57] , которые обе обыкновенно счи­тают образцами беспорядка и бестолковщины, а, конеч­но, согласитесь, что ни в одной вы не встретите ничего подобного с тем, что с вами здесь делают... А чтобы еще более доказать вам, как все у нас вверх дном идет, вот я, человек опальный, достану вам лошадей, которых не мог­ли доставить вам ни звание посланника, ни грозная подо­рожная».

Я призвал письмоводителя почтовой конторы и сказал ему, чтоб он сам отправился к заседателю и передал ему, что если сию же минуту не явится он сам к посланнику и не приведет лошадей, то останется на своем месте ровно столько лишь времени, сколько нужно моему письму дой­ти до Тобольска; а в удостоверение его, в каких отноше­ниях я нахожусь с губернатором, то вот письмо губернато­ра ко мне. Письмоводитель отправился, и менее чем через двадцать минут явился заседатель с мокрыми волосами, как верный признак того, что он вылил себе на голову не одно ведро воды, чтоб отрезвиться; он стал уверять, что будто бы лошадей оттого не было, что крестьяне мошен­ники, и что он сам ездил по деревням сгонять лошадей. Вслед за заседателем явились, разумеется, и лошади.

Мы сговорились было с Озерским ехать вместе, но как он не хотел заезжать в Омск, потому что не был в ладах с Дюгамелем, то и пришлось нам съехаться за Тюкалинском. На дороге встретила меня жена красноярского губернатора и насказала ужасы про дорогу. Приезжаю на станцию Ор­лову и вижу, что в книге для жалоб она записала каранда­шом, что ей не дали не только лошадей, но и пера, чтобы записать жалобу. Здесь съехались мы с Озерским. Дорога действительно оказалась такова, что под мой легкий та­рантас вместо трех запрягли 10 лошадей, а под карету Озерского 17, хотя еще все с нее сгрузили на несколько подвод. Сверх того, мы взяли несколько провожатых вер­хом. Вся езда состояла из перескакивания из одной ямы в другую, из которой каждый раз приходилось вынимать экипаж.

Таким образом, в целые сутки мы могли проехать только 8 верст. Рассмотрев все обстоятельно, я убедился, что та­кое дурное состояние дороги происходило не от одних только дождей, а что тут была общая стачка крестьян и земского и почтового начальства, чтобы брать с проезжих какую угодно цену за вольных лошадей, и тогда возили объез­дом, не заезжая на станции, на которых на улицах не было возможности сделать и шагу, так как лошади и повозка тонули в грязи. Поэтому я немедленно из первого же горо­да написал к почт-инспектору и губернатору, и они не­медленно же выслали своих чиновников, и дело было тот­час же исправлено, как уверял меня потом губернатор при личном свидании в Москве.

В Ишиме получил я телеграмму о разрешении ехать пря­мо в Москву. Здесь пришлось поверить и телеграфные по­рядки. Прихожу на телеграфную станцию и спрашиваю у дежурного телеграмму на мое имя.

«Никакой нет», — отвечал он.

«Быть не может».

«Извольте, вот книга».

Смотрю в книге, где записывают получаемые телеграм­мы, действительно нет. Выхожу в недоумении, как слы­шу, что сторож говорит дежурному: «Посмотрите-ка в ящике, там, кажись, есть какие-то пакеты. Третьего дня дежурный был в хмелю и, кажись, их не записал».

Выдвигают ящик, — там между другими пакетами ока­зывается телеграмма на мое имя.

В Ялуторовске, где долго жили многие из моих товари­щей, сбежались все, до кого только дошла весть о моем прибытии, чтобы познакомиться. Несмотря на убедитель­ные просьбы обывателей, я не мог остановиться хоть на сутки, как они ни просили, и только осмотрел школу, основанную моими товарищами. Я спешил, чтобы застать в Перми отправление последних пароходов по Каме до Казани.

В Тюмени был городничим один штаб-офицер, служив­ший в Чите. Тут же ожидал меня и брат Ипполит, кото­рый при этом не замедлил обнаружить ту слабость, о ко­торой хотя и доходили уже слухи до меня, но я полагал их увеличенными, а тут пришлось убедиться на деле.

В Екатеринбурге я получил известие, что вряд ли заста­ну уже и последний пароход; почему и решился остано­виться в городе, который я не успел осмотреть хорошень­ко в первый мой проезд по Сибири из Америки и, разуме­ется, не мог осмотреть во второй проезд, когда везли в Сибирь.

Между тем в Перми ждали меня с большим нетерпени­ем, и губернатор, насколько его просьбы имели влияние, всячески старался продлить долее плавание пароходов, что­бы доставить мне возможность удобнее проехать до Казани. Надо сказать, что в Перми жила в это время сестра моей мачехи, Татьяна Львовна, вдова генерала Моллер; жила же она тут в гостях у дочери своей, бывшей замужем за исправлявшим должность пермского губернатора. Было дано знать везде — и на почте, и в полиции — о моем приезде, с приказанием просить меня, не останавливаясь, проехать прямо в дом губернатора. Но вышло так, что сестра не предуведомила меня о том в телеграмме, а я со своей сто­роны предпочел ехать от Екатеринбурга по вольной почте, и так как не думал останавливаться в Перми, кроме как на ночлег, то, приехав на станцию вольной почты вече­ром, и не счел нужным давать куда-нибудь знать о своем проезде и рано поутру выехал по вольной же почте в Ка­зань, узнав, что последний пароход ушел уже из Перми накануне.

В Казани меня ожидали пресмешные и престранные при­ключения, все вследствие необычайности моего положе­ния и противоречия нравственных ко мне отношений не только публики, но и начальства с его официальными отношениями. Старый губернатор уже уехал, новый не при­езжал еще; от вице-губернатора ни в чем не мог добиться толку. Он все мне твердил, что в Казани мне почему-то остаться нельзя, а выдать подорожной в Москву не может. «Да куда же мне, наконец, можно обратиться? — сказал я, потеряв терпение; — если нет у вас губернатора здесь, то кто же может решить дело?» — «Попробуйте обратиться к генералу Тимашеву, он хоть здесь и по специальному делу, но на правах генерал-губернатора».

Отправляюсь к Тимашеву, жившему на императорской квартире. Вхожу к нему в кабинет и говорю ему полусерь­езно, полушутя, смеясь, что вот-де так и так, сослан-де из Читы в Казань, а меня здесь не принимают и в Москву не пускают. Надо прибавить к этому, что я был в костю­ме, который мы все привыкли носить в Сибири, нечто вроде казачьего сюртука или казакина. Тимашев, озада­ченный всем этим, отвечал мне, как будто бы помешан­ному человеку: «Помилуйте, милостивый государь, что вы это говорите? Можно из Казани в Читу сослать, а не на­оборот».

«Моп general, — сказал я, — je ne suis pas pourtant un fantome, mais, comme vous voyez, un homme de chair et d'os et ma seule presence ici vous prouve que tout est encore possible chez nous en Russie».

Тимашев еще более смутился.

«Да позвольте же, наконец, узнать, с кем я имею честь говорить?» Я назвал себя. Тогда он развел руками и сказал: «Ну батюшка, задали же вы нам работу, 3-му отделению».

Я отвечал ему, смеясь, что я в том не виноват, что я вовсе не просил их, чтобы они так обо мне заботились.

Тимашев сознался, впрочем, что ему совершенно неиз­вестны распоряжения относительно меня, и просил побы­вать часа два спустя, пока он соберет справки. Оказалось, что я действительно был сначала назначен в Казань, но что после была бумага от министра внутренних дел, чтобы по прибытии моем в Казань предложить мне на выбор для жительства один из внутренних городов империи.

Я сказал Тимашеву, что мне нечего делать выбора, по­тому что я получил уже телеграмму, разрешающую мне пребывание в Москве. Опять понадобилась справка о теле­грамме и пришлось ждать до завтра.

Прихожу на другой день; предписания от министра внут­ренних дел о разрешении мне ехать в Москву не нашлось. Я показываю полученную мною телеграмму. Он отвечает мне, что они не могут положиться на частный документ.

«Ну, в таком случае, — сказал я, — дело очень просто: или я, или вы пошлем телеграмму к министру внутренних дел, а в ожидании ответа я подожду в Казани».

«На это я никак не могу согласиться».

«Это почему?»

«Потому что пребывание ваше в Казани опасно».

«Позвольте спросить, в каком отношении?»

«Здесь была студенческая история, и не велено никого присылать сюда на жительство».

«Так как вы сами разбираете студенческую историю, то очень хорошо знаете, что она не имеет ничего общего со мною».

«Это так, но кроме того есть еще важные причины».

«Да, какие же, смею спросить?»

«Помилуйте, весь город волнуется, такое впечатление произвел ваш приезд. Куда ни приедешь, в частный ли дом, в клуб ли, только и речи, что про вас».

«Вольно же делать такие распоряжения, — сказал я, смеясь, — которые производят такое впечатление».

«Ну, какой же город вы выбрали?»

«Никакого: или еду в Москву, или остаюсь в Казани, потому что только в этих двух городах есть для меня осно­вания, чтобы проживать в них».

«Ни то, ни другое невозможно. Выберите, пожалуйста, другой город. Ведь я это говорю для вашей же пользы; а не то министр внутренних дел запрячет вас в Архангельск».

«Я не знаю, что может у вас делать министр внутрен­них дел, и может ли он поступать вопреки высочайшему повелению, где именно сказано, чтобы назначить один из внутренних городов; да, кроме того, последующим пове­лением мне разрешено уже ехать в Москву. Телеграмма, полученная мною, не может быть ошибочна. Поэтому я прямо объявляю, что до разрешения недоумения о ней никуда из Казани добровольно не выеду, кроме как в Москву, а в случае насилия буду протестовать».

Затем я раскланялся и вышел.

Между тем в этот же день приехал новый губернатор Нарышкин (племянник моего товарища), а Тимашев вые­хал в Пермь. Прихожу к Нарышкину, он встретил меня следующими словами: «Александр Егорович передал мне, что вы очень несговорчивы, что он желал все сделать к лучшему для вас, потому что действительно желает вам добра, да вы ни на что не соглашаетесь».

В ответ на это я в свою очередь спросил его, не скрывая своего неудовольствия: «А разве вам кто-нибудь говорил, что я добиваюсь доброго мнения о себе и расположения Александра Егоровича? Мне кажется, что дело, о котором шла речь, не должно зависеть от того, какого мнения он обо мне, и как расположен он к кому, не имеет ничего общего с тем?»

«Нет, право, будем говорить по дружески, — сказал он мне с заискивающим видом, — мне больно будет, если выйдет какое-нибудь недоразумение между мною и дру­гом моего дяди. Сообразим вместе, как бы лучше устроить дело. Нельзя ли вам выбрать, например, какой-нибудь дру­гой город по направлению к Москве, а оттуда вы спише­тесь с министром».

«Вот это дело, — сказал я, — я выбираю последний город по железной дороге к Москве».

«Да и в Московскую губернию нельзя».

«Ну так в Калугу, я по крайней мере проеду через Москву».

«И туда нельзя».

«Это отчего? Там ведь мои товарищи, князь Оболен­ский, Батеньков, Свистунов».

«Могу вас уверить, что Свистунова уже там нет». — Это он сказал таким тоном, как будто бы Свистунову нельзя было остаться там по политическим причинам, тогда как Свистунов выехал оттуда, как я узнал после, единственно потому, что вышел в отставку.

Не зная, впрочем, что делать в это время и какие были относительно всех нас правительственные распоряжения, но соображая, что все уже возможно было в это время, так как началась реакция, и видя пример произвола на себе, я не счел приличным вдаваться ни в споры, ни в пояснения с Нарышкиным, а прервал всякие переговоры и объявил ему начисто, что я не еду, а пусть они делают, что хотят.

Я прожил целую неделю в Казани, посещая не только родных и знакомых, которых у меня в Казани множество, но и общественные собрания, возбуждая везде своим по­явлением живейшее внимание и непритворную радость, выражая своим открытым действием живое олицетворение протеста против произвола, потому что, несмотря на все, что ни говорили Тимашев и Нарышкин, никто из них не смел меня тревожить, что и производило особенное впечат­ление в том как бы осадном положении, в каком находи­лась Казань по случаю действий следственной комиссии.

Гостинная декабриста в Тобольске

Между тем телеграф действовал, и так как государь находился в то время в Крыму, то телеграмма, отправлен­ная к министру внутренних дел, пошла в Крым, оттуда обратно в Петербург и снова из Петербурга в Казань. На­конец однажды вечером, когда я собрался было ехать к брату покойной мачехи, Павлу Львовичу Толстому, и са­дился уже в экипаж, я получил записку от полицмейсте­ра, который просил меня пожаловать к нему. Я догадался, что дело шло о получении мне разрешения ехать в Моск­ву, и поэтому прямо отправился к полицмейстеру. Вхожу и вижу, что стоят два жандарма, один унтер-офицер, а другой рядовой.

«Я получил, — говорит мне полицмейстер, — приказа­ние немедленно отправить вас в Петербург с двумя жан­дармами, которым уже и сдал вас; вот частный пристав, он проводит вас».

«Очень сожалею, — отвечал я, полусмеясь, — что не могу выполнить ни одного из ваших милых распоряже­ний».

«Милостивый государь, — возразил он, — я исполняю только свою обязанность».

«Милостивый государь, — отвечал я, — первая обязан­ность человека состоит в том, чтобы хорошенько знать, в чем заключается его обязанность. Во-первых, мне нет ни­какой надобности в вашем частном приставе».

«Он поможет вам уложиться».

«У меня уложат все мои люди».

«Может быть, нужно что-нибудь уладить с хозяевами квартиры?»

«Никаких затруднений тут быть не может и улаживать нечего, потому что я стою в доме своего родственника. Во-вторых, немедленно выезжать я не намерен, потому что дорога предоставлена в мое распоряжение, а я по ночам не езжу. В-третьих, позвольте-ка мне посмотреть бумагу; пол­но, в Петербург ли велено меня отправить?»

Полицмейстер схватился за бумагу и, взглянув на нее, сказал: «Ах, извините: в Москву».

«Ну вот, видите ли, cela change la these. Я и в Петербург бы ехать не прочь, но в Москву еду по своему желанию. Теперь вижу из этого, что нам с вами не столковаться и что мы только будем тратить время по-пустому. Так как вы сказали, что уже сдали меня жандармскому началь­ству, то не угодно ли будет отправиться со мною к жан­дармскому начальнику. Кто у вас здесь главный началь­ник?» — спросил я, обращаясь к жандармам.

«Полковник Ларионов», — отвечали они.

«Проводите меня к нему», — сказал я и пошел, не обращая внимания на полицмейстера, который страшно переконфузился и, совершенно растерянный, последовал за мною, бормоча какие-то извинения.

Ларионов, прочитавши бумагу и выслушавши мое объяс­нение, сказал полицмейстеру: «Как вам не стыдно. Вы, кажется, и читать-то не умеете. Где вы нашли, что немед­ленно отправить? Разве вы не видите из бумаги, что Дмит­рий Иринархович не арестант какой, и что жандармы на­значаются единственно для сопровождения и охранения его<a "#_ftn58" style="mso-footnote-id: ftn58;" title="">[58] , по его же собственной просьбе; вам же предписано только об отправлении его донести немедленно, а вовсе никто и не думал давать вам право отправлять его немед­ленно».

Таким образом полицмейстер отправился со стыдом вос­вояси, а я, как и намеревался, поехал к Толстому на ве­чер, а на другой день после завтрака выехал сухим путем в Нижний Новгород, так как и из Казани уже пароходы прекратили свое плавание, пока я дожидался в Казани решения.

Между тем подорожная была написана чрезвычайно за­мысловато. Ясно было, что все хитрили, но хитрили, од­нако, самым забавным и неловким образом. Так, напри­мер, в подорожной было сказано, что она дана таким-то унтер-офицеру и рядовому жандармам «для сопровожде­ния и охранения известного лица». И вот мои жандармы, у которых, как и у многих людей, инстинктивная сметка, каким образом изо всего можно извлечь себе выгоду, со­ставляет как бы шестое чувство организма, сейчас сообра­зили, какую пользу могут они извлечь для удобства доро­ги из этой неопределенности. С первой же станции я был уже «его превосходительство», далее «его сиятельство», и наконец «его светлость»; с такими титулами, хоть и безы­менному лицу, мне подавали и счеты в трактирах[59] .

Ниже увидим, к каким забавным мистификациям по­давало повод мое инкогнито. Жандармы были от меня в восхищении и были неистощимы в рассказах о моей доб­роте и щедрости. Я сажал их с собой за один стол, и они ценили не только то, что кормовые деньги сохранились у них, но и мою приветливость. Здесь кстати сказать не­сколько слов о суждениях жандармов и об их отношениях вообще к препровождаемым. «Ведь вот, ваше сиятельство (они и сами меня всегда так называли), — говорили они мне, — мы с товарищем все благодарим Бога, что хоть вас послал он нам горемычным. Ведь нам, казанским жандар­мам, ничего не достается от провоза секретных, а вот мос­ковские да пермские, те богатеют; оттого, что такой поря­док: от Москвы везут одни прямо до Перми, а в Перми сменяются, и пермские везут до Тобольска».

У поляков прислуживали не только рядовые жандар­мы, но даже и офицеры. Раз на станции вижу офицера, который подает умываться препровождаемому поляку.

«Что это, — сказал я, смеясь, — в прислугу что ли поступили?» — Но он отвечал мне наивно: «Еще бы не послужить. Что нам казна дает? А вот их милость пожало­вали теплый тулупчик, да деньгами уж рублей 20 переда­вали».

Теперь расскажу о некоторых забавных мистификациях. Я обыкновенно выезжал в 6 часов утра; а на ночлег оста­навливался около 10 часов вечера. Приезжаю на одну стан­цию, где я расположился ночевать, и вижу — весь двор уставлен повозками. Провозили разом много поляков и при них столько же жандармов при двух офицерах. Вхожу в переднюю комнату, меня встречает какой-то человек в дубленом полушубке и говорит: «Не угодно ли ехать даль­ше: здесь станция занята».

Я, не отвечая ему, иду в комнату налево.

«Позвольте, сюда нельзя, — сказал он, — здесь поли­тические преступники».

Я вхожу в комнату направо, он за мною и говорит: «А здесь нельзя оттого, что я уже занял эту комнату».

Вижу, комната большая, и на одном диване лежит по­душка и шинель, другой диван порожний. Я, не отвечая ни слова и не глядя на говорившего, говорю своим жан­дармам: «Вносите сюда мои вещи и прикажите, чтобы к шести часам утра лошади были готовы».

Услышав это, «полушубок» схватил подушку и шинель, юркнул в дверь, ведущую в сени, и спрашивает моих жан­дармов: «Кто это?»

Они отвечают ему, что генерал и князь, должно быть, очень важная особа, но фамилию даже им запрещено спра­шивать. Через несколько минут «полушубок» является в полной офицерской форме и рапортует о благополучном следовании партии.

В Нижнем Новгороде я остановился на сутки единственно для того, чтобы предупредить телеграммою сестру и пови­даться с моим товарищем Анненковым. Впрочем, я успел все-таки осмотреть и тут один частный женский пансион.

Возвращение в Москву

17 октября въехал я в Москву после 37-летнего отсут­ствия. Это было очень рано утром. Сестра выехала мне на­встречу. Едва я успел с нею поздороваться, как она тороп­ливо толкнула меня в объятия какой-то другой особы, которой присутствие я даже сначала и не заметил. Я поду­мал было, что это, верно, одна из наших племянниц, но оказалось, что это была ее воспитанница, девушка 18 лет, которую она взяла встречать меня, отказав в том и кузи­нам нашим, и племянницам, несмотря на убедительные их просьбы, и даже не сказала им о дне моего приезда, чтобы они не могли выехать сами по себе ко мне навстречу. Не имевши никаких положительных сведений ни о чем про­исходившем во время моего отсутствия, я не мог понять ничего из того, что вокруг меня происходило, и только после от своей кузины узнал, что сестра боялась, чтобы они меня не предупредили насчет некоторых обстоятельств. Между тем отсутствие этих лиц произвело на меня не со­всем приятное впечатление.

Приезд мой в Москву тоже не обошелся без мистифи­кации. Я полагал, что мне вовсе не было надобности ез­дить к каким-нибудь начальствам, а что достаточно отвез­ти бумаги в канцелярию генерал-губернатора. Поэтому я отправился в той же карете, которая привезла меня с же­лезной дороги, и велел одному жандарму сесть на козлы, а другому стать на запятки. Кучер не расслышал приказа­ния и привез прямо к подъезду самого ген.-губ., откуда я уже, заметив его ошибку, велел поворотить в канцелярию. Этот странный поезд кареты с жандармами обращал общее внимание. Все останавливались на улицах, и так как польское дело было в полном разгаре, и так называемый Rzad Norodowy не был еще захвачен, то и разнесся по городу слух, что, наконец, его поймали, и многие мне же лично рассказывали потом, что видели сами, как везли его в карете с двумя жандармами.

На другой день сестра отслужила семь молебнов и пред­ставила мне длинный список лиц, у которых будто бы следовало побывать. Я очень сократил его и тем более, что надобно было сделать несколько визитов и по отношению к общественной деятельности, так как все, что относилось исключительно к родству и прежнему знакомству, очень мало занимало меня. По образу того, что я в одни только сутки видел и слышал у сестры в доме, ясно было, что я не буду в состоянии сочувствовать ничему уже в этом кругу.

 Конечно, светская учтивость и семейные отношения де­лали необходимыми некоторые визиты, и вот я поехал к сестре покойной мачехи, Екатерине Львовне Тютчевой, у которой воспитывалась и сестра моя. Там, разумеется, надо было зайти и к Сушковым, с которыми Е.Л. жила вместе. Сушков женат был на ее дочери, Дарье Ивановне, и у них жила их племянница, Екатерина Федоровна Тютчева, дочь известного поэта. Сушков отнесся ко мне очень льстиво, но вместе с тем задумал разыгрывать роль какого-то руко­водителя, почему мне и пришлось осадить его при первом же свидании.

«Вот я познакомлю вас с Павловым; вы можете зарабо­тать у него не одну тысячу, а он очень будет рад такому сотруднику».

«С каким это Павловым, — спросил я, — не с тем ли, что держит любовницу при живой жене, которую оскорб­ляет? Не надо мне его тысяч, я и знакомиться с ним не хочу».

«Ну, вот вы как там привыкли строго смотреть на все в Сибири. Да кто же есть здесь «порядочный» человек, кото­рый не имел бы своего маленького домика, чтобы держать любовницу?»

И это говорил друг Филарета, ревнитель православия (как отвлеченного учения, разумеется, и политического орудия). «Ну, — подумал я, — тут уже мне делать нечего; если порядочные люди у вас таковы, то каковы же долж­ны быть «не порядочные?»

«Ну так я познакомлю вас с Катковым».

«Покорно вас благодарю. Я привык вступать в сноше­ния с людьми прямо, если нужно, а не через посредство других».

То же самое пришлось мне отвечать и княгине Лизавете Петровне Долгоруковой. Она настойчиво желала познако­миться со мною. Я не мог отказать ей в посещении, так как она была родная племянница товарища моего по делу, Василия Львовича Давыдова, умершего в Сибири, в Крас­ноярске. Она тоже навязывалась познакомить меня с Кат­ковым, бывшим тогда в славе; но я ей дал такой же ответ, как и Сушкову. Я отыскал сына моего товарища Трубец­кого, сделал визит сенатору Ребиндеру, женатому на его дочери, посетил сестер Бестужева, дочь Анненкова, Теплову, и вдов наших товарищей, Нарышкину и Пущину, но не хотел и видеть Свистунова, который так недостойно вел себя в каземате, а потом вздумал разыгрывать роль либерала на чужой счет. Он горько жаловался, что я не хочу быть с ним «даже и знакомым».

Между тем резкое различие моего наружного вида с тем, в каком привыкли видеть моих товарищей, возвра­тившихся из Сибири, подавало повод к забавным qui-proquo. Мне вообще давали кто 37, кто даже 35 лет, и ни в каком случае не более 40. У Аксакова на вечере вызвали раз, шутя, всех 40-летних, и все на вид оказались старше меня. У сестры моей был доктор и консультант. И вот этот консультант, известный Пфель, приезжает знакомиться со мною. Я ходил по зале; он раскланялся со мною и про­шел в гостиную; я пошел вслед за ним. Зашел разговор о скверной тогда погоде. Наконец вижу, что он что-то все поглядывает на запертую дверь кабинета (ему человек, не зная, что я вышел в залу, сказал, что я в кабинете), то на часы, и затем спрашивает меня: «А что, позвольте спро­сить, скоро Дмитрий Иринархович выйдет?» Я отвечал ему, что я сам и есть Дмитрий Иринархович. Он вскочил: «Да что же это, батюшка, вы 14 декабря разве новорож­денным были? Разве ползали только? Или на вас парик и вставные зубы у вас?» Я позволил ему освидетельство­вать, что и волосы, и зубы у меня не заимствованные. «Ну, в жизнь свою ничего подобного не видал. Ни одного седого волоса, все зубы целы. И это после всех приключе­ний по крепостям, казематам, в Сибири, — ну, право, не поверил бы, если б кто рассказывал, а не сам лично убе­дился».

Само собою разумеется, что, прибыв в Москву, хоть и на невольное жительство, я вовсе не думал отрекаться от общественной деятельности, на которую посвятил всю свою жизнь, и не думал жить праздно или только для личных целей; но прежде всего необходимо было выяснить свое положение и осмотреться, чтобы знать, что я могу делать соответственно тем отношениям, в которых буду находиться с правительством, и что должен буду делать сообразно с тем положением и тем настроением, в каких найду обще­ство. Нечего и говорить, что ни в основных началах, ни в нравственных целях мне нечего было ни изменять той об­щей программы, которую легко проследить через всю мою жизнь, как путеводную нить, ни составлять новой, а что дело шло только о практических приложениях и об умест­ности тех или других видов действия. Образование, как источник разумных учреждений и залог прочности их, и благотворительность не только как христиански-нравственная обязанность, но и как общественная справедливость, изглаживающая недостатки человеческих учреждений и те вредные последствия их, которые причиняют незаслужен­ную гибель и страдания, — должны были, как и всегда, быть главными моими стремлениями и целями.

Я начал с того, что для выяснения своего положения относительно правительства я немедленно по прибытии в Москву написал, по отношению к прошедшему, что я тре­бую быть представленным пред суд, хотя бы снова перед Верховный уголовный, потому что не только не признаю себя виновным, но имею все средства доказать несомнен­ность моих заслуг и намерен потребовать пред тот суд всех тех, которые клеветою и ложными изветами побудили пра­вительство к нарушению справедливости относительно меня, а что касается до будущего, то наперед объявляю [60] , что только одна физическая невозможность может воспрепят­ствовать мне продолжать и словом и делом общественную деятельность, потому что я считаю ее не только неотъем­лемым своим правом, но и священною обязанностью.

На это отвечали мне, что судить меня не за что, что против меня нет никакого обвинения, но что государю угодно, чтобы я жил в Москве[61] , а на высочайшую волю нет апелляции.

Что же касается до моей общественной деятельности, то, так как мне возвращены права высшего сословия в государстве, то никакая деятельность не заграждена для меня в законном кругу. Относительно же положения об­щества, личные наблюдения не открыли мне ничего, что не было бы давно уже для меня ясно и в Чите из чтения, размышления и наблюдения над лицами, приезжавшими из России. Я нашел, что если в умственной сфере специ­альности подвинулись, зато общие идеи помутились, ха­рактеры измельчали, и оказывалось гораздо менее искрен­ности, потому что никогда прежде не было такого разла­да, такого противоречия между словом и делом.

Чтобы судить о состоянии общества, нельзя делать зак­лючений по одним только мнениям дурных людей. Гораздо вернее раскрывается это состояние, если знаешь идеалы общества, если судишь по тем мнениям, которые открыто выражают, по тем делам, которые позволяют себе те люди, которых считают хорошими в общем мнении, а пожалуй, даже и лучшими. Поэтому-то путаница понятий нигде так не поражает, как у подобных людей, и нигде нельзя луч­ше наблюдать ее. Я выше сказал, что я в первые же сутки пребывания в Москве в доме сестры моей увидел и услы­шал многое, что показало мне образец того, как далеко, до крайней противоположности, разошлись наши идеи и чувства.

Приведу здесь один только пример: рассказывая мне о разных событиях, происшедших в нашем родстве, и гово­ря об одном господине, женившемся на нашей кузине, сестра, превознося его донельзя, в доказательство, какой он славный человек и как любит свою жену, привела сле­дующее: «Если ему, например, случается впадать в те не­большие слабости (commettre un de ces petits peches), кото­рые так свойственны даже и женатым людям, то он со слезами на глазах на коленях просит у ней прощения». — «Так вот как у нас, — сказал я. — А у тех несчастных, кого он погубил для удовлетворения своих «небольших слабос­тей», он не просит на коленях прощения, не плачет о их гибели? Вот это вам так нипочем. А вы еще упрекаете Пе­тербург в нечестии да в неверии. Человек погубил несчаст­ную, да и думает: с ней поквитаюсь деньгами, а с Богом — молебном либо неугасимою лампадкою. Но в том-то и дело, что Петербург не верит — худо делает; а Москва делает еще хуже: она верит, да хочет и самого Бога или обма­нуть, или подкупить» [62] .

Итак, имея против себя враждебное предубеждение пра­вительства, находясь в радикальном несогласии с привыч­ками, мнениями, чувствами, образом действий господ­ствующей сферы в обществе, — вот в каком положении и в каких условиях я должен был приступить к обществен­ной деятельности в Москве. Оставалось только исследовать предварительно те круги, которые, изъявляя притязание на преобразование общества, выделялись тем самым из него, как бы признавали неудовлетворительность его состояния и стремились быть его руководителями к лучшему. С этого я начал.

(На этом и закончились воспоминания Завалишина. О своей дальнейшей деятельности в Москве он не оставил продолжения записок)

Перейти в раздел "ДЕКАБРИСТЫ"

 Примечания

[41] Рассказ об этом, посланный мною в печать, Сибирский комитет изменил так, что будто бы Муравьев употребил такой аргумент, о котором я не знал, что и думать.

[42] "Dzennik Poznanski" 1866 год, 36,10 stycznia, и в других газетах.

[43] В доказательство сего сохранились собственные письма Запольского ко мне с дороги при обозрении им области или поездках в Иркутск.

[44] Впрочем, начинают уже сознавать эту истину. См. «Вестник Евро­пы»: «Амур — яма, которую и до сих пор завалить не могут».

[45] Муравьев струсил, опасаясь, что его обвинят в Петербурге, что своими затеями и неискусным образом действий он нанес вред госу­дарству прекращением выгодной торговли.

[46] Сам наследник признал всю негодность и неспособность наслан­ных в казачество офицеров.

[47] Впоследствии на такого рода строение изводили втрое и вчетверо денег.

[48] Известно, что дома, где помещаются присутственные места, все­гда плохо содержатся.

[49] Запольскому дана была Анна с короною, тогда как Муравьеву — просто.

[50] Жена Запольского была очень больная женщина и не могла ехать в Сибирь.

[51] Что, имея carte blanche от генерал-губернатора на всякого рода на­силие, Беклемишев пользовался этим правом для своего разврата и корысти, это поставлено вне всякого сомнения бесчисленными сви­детелями. Еще недавно Н.С.Щукин присылал мне статью, содержа­щую целое дело о том, какие увертки и средства употреблял он для насилования девиц между семейскими крестьянами из староверов. К сожалению, эту статью не решился никто напечатать. Что же касается До корысти, то один чиновник очень верно заметил, что теми же розгами, которыми вынуждали людей продавать за половинную цену свои произведения, можно было заставить расписаться и в получе­нии денег которых не получали. 

[52] Этот Перовский был настолько недобросовестен, что отрекся впос­ледствии от своих слов, как напечатал Карпов в своей статье против меня: но на беду Перовского, он забыл, что были свидетели его рас­сказа мне, которые подтвердили все сказанное мною, и Карпов вы­нужден был передо мною извиниться.

[53] «Сознаемся, что не имеем вашего гражданского мужества» и прочее. Письмо адмирала и сенатора Матюшкина, председателя ученого ко­митета.

[54] Из подражания тому, что сделано было в Севастополе во время осады. Вообще эти господа были большие мастера на подражание тому, что было неприложимым ни в каком подражании. Так, хотели завести за Байкалом «черноморских пластунов» и пр.

[55] Так называется город, построенный американцами в починном пункте Панамской железной дороги.

[56] Здесь один сумасшедший жаловался мне, что не верят, что он Бог-Отец, оттого только, что сомневаются, как это он мог сотворить мир. «А мне это плевое дело, — сказал он, — вот что», — причем плюнул в сторону.

[57] Перед назначением посланником в Китай Влангали был в Турции генеральным консулом Сербии.

[58] Это была уловка на основании того, что когда нас спрашивали, что нам нужно для возвращения в Россию, то многие, в том числе и я, требовали казака, как для безопасности, так и потому, что нельзя было найти прислуги.

[59] Например, «Его Светлости Н.Н.»; некоторые из этих счетов долго У меня хранились и были показаны многим.

[60] Письмо к князю В.А.Долгорукову.

[61] Некоторые из государственных лиц, с которыми я виделся потом в Москве, на упрек мой об указанной мне несправедливости отвечали почти в одних и тех же выражениях, что неужели я их принимаю за таких дураков, чтобы они не понимали, что я был вполне справед­лив, и что ведь надобно было бы перевернуть вверх дном всю госу­дарственную систему, чтобы сменить генерал-губернатора перед час­тным лицом, да еще и «декабристом».

[62] В этом кругу в обычае все вины в упадке нравственности сваливать на Петербург.