КАК ВРАГИ
Когда в 1973 году выйдут распутинские «Уроки французского» Виктор Астафьев поделится своим впечатлением с литературоведом Николаем Яновским: «Валя Распутин лучше и лучше пишет — что мне теперь, вешаться, что ли? Наоборот, радостно, что идёт парень плечом подпереть одряхлевший лит. дом и завшивевшую лит. шубу вытрясает».
Потом он поплывёт с рыбаками по Ангаре, и плывя против течения, вглядываясь в её ширь, Астафьев сообщит в письме жене:
«Я впервые и с удивлением обнаружил, как точно пишет об Ангаре Валя Распутин, нет, нет, не пейзаж, не внешние приметы, хотя и это он делать мастер, а как бы душу саму этой вкрадчивой и бурной реки. Мне даже показалось сейчас, что и сам Валя чем-то неуловимо, глубинно, колдовски-скрыто похож на свою родную реку, хотя и не подозревает об этом».
Валентин Распутин, тоже характеризовал творчество своего старшего друга в возвышенной степени: «Талант астафьевской мощи и страсти — явления редкое, в нынешней литературе по точности, красоте и эпическому полнозвучию народного языка он не имеет себе равных. Не слишком ли? Нет не слишком. Многие сотни писем, которые получает писатель после каждой своей новой книги лучше всего свидетельствует, что сейчас, как никогда прежде, люди расположены к правде, какой бы неприятной она не была».
Журналист Николай Савельев несколько раз рыбачил с Виктором Астафьевым на отдалённых притоках Енисея. Об одной из таких поездок на речку Сым, он вспоминал: «Там, в таёжном зимовье говорили о многом. Запомнилось, что Виктор Петрович всегда ставил Валентина Григорьевича Распутина наособицу, но на божницу не возводил. Вот его слова: «Пушкину было дано пронзить своё время, а мне нет. И Вале тоже». Это был честный взгляд на их место в русской литературе.
Очень быстро Распутин становится для Астафьева настолько близким по духу и родным человеком, что общение выходит за литературные границы. Старший помогает младшему деньгами. Они знакомятся семьями. Отдыхают вместе на курорте в Болгарии. А когда в 1986 году, на съезде писателей СССР, грузинская делегация, оскорблённая содержанием астафьевского рассказа «Ловля пескарей в Грузии», бросится осуждать автора, на его защиту, выйдя на трибуну, первым встанет Валентин Распутин.
Если бы не проявившаяся слабость советской власти, они бы, наверное, никогда бы не разошлись. Демократические подвижки породили активность разных политических сил, которым тоже захотелось властвовать. Началось разделение на сторонников и противников. Предлагались разные пути обустройства новой России. И Валентин Распутин с Виктором Астафьевым оказались на противоположных сторонах. И не только во взглядах на будущее. Они кардинально расходились в оценках многих моментов истории страны, например, роли Сталина или компартии. После резких публичных высказываний о происходящем, их переписка прекратилась. Навсегда.
Валентин Курбатов пытался отвратить Рапутина от политики и вернуть его к литературе. Об этом он сообщает в 1992 году в письме Виктору Астафьеву: «…Виделся в Москве с Валентином Григорьевичем. Гнул своё, понуждая его выйти из ложно использующих его организаций. Он обещал, но ещё сто раз передумает, связанный ложным чувством общего дела. Воли не хватает на разрыв, хотя когда они его связывали, они как раз сомневались мало и сейчас будут держать изо всех сил, зная, что лучшего знамени у них не будет, и уйдёт он — они окажутся только бойкими говорунами и искателями власти. Он и это знает. И все-таки не уходит… Чувствует себя тяжело. Спрашиваю: «Что же вообще-то делаешь? Ну, если не пишешь, то хоть думаешь о чём?» — «Ни о чем не думаю. Коротаю жизнь». И так тяжело сказал, что я заткнулся и больше не лез».
В 1993 году внутреннее властное российское противостояние неожиданно перешло в вооружённое столкновение. Танки Президента расстреляли Белый дом с парламентариями. Сделали свои озлобленные словесные выстрелы в друг друга и прежние друзья-писатели. Виктор Астафьев, хотя и не подписывал «Письмо 42-х», но всё же согласился с направленностью его содержания. А направлено оно было против тех, кто был тогда повержен, но не уничтожен. На стороне последних продолжал стойко находиться Валентин Распутин.
О чудовищности риторики «победителей», свидетельствует отрывок из их письма-обращения: «Хватит говорить... Пора научиться действовать. Эти тупые негодяи уважают только силу. Так не пора ли её продемонстрировать нашей юной, но уже, как мы вновь с радостным удивлением убедились, достаточно окрепшей демократии?»
Это был не документ, а клич к погромному набегу власти — шашки наголо и вперёд большевистскими методами: запретить, закрыть, распустить, отстранить, посадить… В ход пошло даже требование прекратить законно избранные органы власти.
Среди подписавших были явные радикалы, вовсю кричавшие: «Раздавить гадину!» Но под обращением стояли и фамилии таких уважаемых гуманистов, как Алесь Адамович, Василь Быков, Даниил Гранин, Дмитрий Лихачёв… С ними со всеми был хорошо знаком Виктор Астафьев. И все они не понаслышке знали, как делали раньше «врагов народа» и потом расправлялись с ними. Но именно эти люди и призывали власть пойти тем же страшным путём уничтожения несогласных. Примечательно, что за два года до этого, пытавшиеся совершить госпереворот путчисты, а среди их руководителей были те, с кем близко общался Валентин Распутин, тоже предпринимали подобные действия.
Оказавшись по разные стороны, противники мало чем отличались друг от друга в проявлениях ненависти. Виктор Астафьев много раз объяснял это нашей неготовностью к свободе. Но в тот момент он мог быть сам обвинён в этом. Однако, неправость ему тогда виделась только в другом и в других. Астафьев пишет письмо редактору главной газеты коммунистов: «Доброжелатели» прислали мне «Правду»… с разглагольствованиями защитника народа В. Г. Распутина, и я увидел воочию, что эту газету, как чёрного кобеля, не отмоешь добела — была «Правда» кривдой, кривдой и осталась.
Сообщаю вам, …что всё, что принял Распутин, всё, на что по дешёвке купился, предлагалось и мне — место в Верховном Совете, место советника, место фрейлины в свите Горбачёва и, естественно, воздаяния за это харчем, вельможными привилегиями, хоромами. Но я хотел работать, исполнять своё дело, Богом определённые обязанности и ото всех почестей и подачек отказался — вежливо. И так вежливо, что не утратил уважения к себе, а Михаил Сергеевич, насколько мне известно, не утратил уважения ко мне».
Валентин Курбатов в этот момент оказывается на меже. Пишет Астафьеву: «…Мне тяжело видеть происходящее с нами со всеми, стыдно видеть родную литературу, в которой вчера родные люди собачатся, как враги, вместо того чтобы увидаться друг с другом и поговорить без посредничества подлых газет и телевидения. Это, конечно, не может длиться долго. Обморок кончится, и нам будет стыдно глядеть в глаза друг другу. И чтобы это кончилось поскорее, я готов стоять посередине, как и сотни других таких же дураков, и получать обвинения той и другой стороны».
Никто не подозревал, что творилось в то переломное время в душе Распутина… Вернее, был один человек, кто знал. В тайне от мужа переписку «с Валей» продолжала вести Марья Семёновна. Вот строки из её письма, никогда ранее не публиковавшееся:
«Я, в последнеее время особенно, опять часто и с горькой тревогой думаю о тебе. И ты можешь сказать, мол думай, если больше не о чем. Но нет же, просто потому, что давно, сколько я тебя знаю, по родственному привязалась к тебе и всё-все, связанное с твоей жизнью и творчеством, меня радует и тревожит, волнует и я безмерно дорожу и дорожила всегда каждой с тобою встречей, где и какой краткой она бы не была. Если помнишь, даже страничку черновика просила, правда, так и не допросилась, ну да ничего.
И когда мне бывает очень необходимо поговорить о самом сокровенном или просто выговориться, я обращаюсь к тебе и всякий раз благодарила тебя, что ты меня слышал, читал сумбурные и длинные мои письма до конца, а иногда и отзывался.
Не скрою, в последнее время мне не раз и не два нетерпелось дать тебе телеграмму, особенно, когда твои, но "не твои" публикации читая то в "Правде", то ещё где, хотела напомнить тебе, что у политиков не бывает друзей, а без них так трудно жить; сказать — напомнить, что лжесвидетельство — непростительный грех, или когда ты поехал со свитой генсека в Японию… "Валечка! Зачем тебе всё это?"»
Письмо, строки из которого ниже, уже после смерти Виктора Астафьева, было передано Марией Семёновной не в архивы, а на хранение «лично», хорошо знакомому ей редактору Агнессе Гремицкой. Вот что ей тогда написал Распутин:
«…Как бы хотелось мне в ответ на тревогу и сострадательность Вашего письма успокоить: да-да, Вы правы, надо всё бросать к чертям собачьим, всю эту суету и канитель, от которой всё равно никакого толку, и возвращаться к столу, к «произведениям», кои никто, кроме меня, не «создаст»…
С этой стороной моего положения более или менее ясно. Брошу. Но к столу, Марья Семёновна, уже не сяду. Присаживаться буду, да, не вытерплю, чтобы не присаживаться совсем, но «произведений», как говорят, достойных нашего времени и достойных автора, уже не будет. Не примите только, пожалуйста, мои слова за уничижение, которое паче гордости, и говорю их только Вам, да и то в ответ на упрёки. Я никогда всерьёз к себе как писателю не относился, потому что знал, с какими потугами достаётся мне каждая строка, и возню вокруг меня, прежние похвалы и чины принимал сначала даже с испугом. Потом он прошёл, но чувство, что меня принимают за другого, чем я есть, и что я, сам того не желая, умею каким-то образом втереть глаза, оставалось. То, что я написал, прилично, наверное, даже более чем прилично (я имею в виду не статьи), но и только. Я был способен только на это. Что ж делать, есть писатели короткого дыхания, есть среднего (не буду ни на кого указывать из наших общих близких знакомых, но Вы их знаете), и есть среди них упрямцы, которые держатся через силу, уже и не дышат, а судорожно хватают воздух, но не сходят с дистанции. Лучше уж сойти, ничего постыдного в этом, я думаю, нет, и потихоньку заниматься каким-нибудь сподручным безвредным делом. Надеюсь и я оставаться безвредным.
Объяснять свои шаги трудно, всякое объяснение, как только принимаешься за него, кажется оправданием. Больше всего возмущение и недоумение среди моих друзей вызвало мое участие в Презид. Совете. Не стану скрывать, что мне польстило предложение Горбачева, я не из тех, кто умеет заглядывать далеко вперёд и предвидеть последствия. Но творческие последствия предусмотреть было нетрудно. Я согласился не потому, что прельстился возможностью быть на виду. Быть на виду для меня мука смертная, кто знает меня получше, тот знает и это. Я согласился по глупости — в надежде, что так иногда будет удаваться замолвить словечко хоть за малую часть из того, на что государство всегда плевало. Дурак дураком и никакой не политик, я всё же имел случай наблюдать, как делается политика и кто варит эту кашу. И будь у меня поменьше порядочности, мог бы написать об этом, но мне не может, к сожалению, пригодиться и этот опыт, так что моя жертва, можно сказать, была напрасной. Едва ли нужно жалеть об этом. Как не жалею я о многих прежних глупостях, о том, что пил водку, месяцы и годы отдавал пустякам. Жалею, что оказался под конец жизни малообразован и малосилен, но и это уже не поправить, так что приходится и с этим в себе мириться».
Валентин Распутин, почти полностью отойдя от литературной деятельности, поучаствовал, за два последующих десятилетия, в огромном множестве различных общественно-политических мероприятиях. Одних только обращений и заявлений к народу страны, подписал около десятка. И при этом он соглашался с высказыванием известного филолога Владимира Лакшина о том, что «искусство в точном смысле слова гибнет и вянет, когда политика прижимает его к груди».
Виктор Астафьев очень быстро отмежевался ото всех писательских союзов и общественных объединений, стал держаться обособленно. Его главным занятием стало писательство. И в 1997 году он публично призвал вернуться к нему своего бывшего друга Валентина Распутина: «Мы, его старые почитатели, …и читатели его, ждём не речей, не махания руками, не патриотических подвигов, а повестей, рассказов, ибо только то, что сделано, написано на бумаге -- и есть истинный труд, в котором, кстати, и патриотизм, и все прочие чувства любви к своей Родине и её истерзанному народу он умел куда как славно изображать. А всё остальное "суета суёт", как говорил покойный мой приятель, незабвенный Анатолий Дмитриевич Папанов».
Запись в блокноте. В честь приезда Валентина Распутина в Усть-Уду, в детском приюте приготовили кедровые саженцы для закладки аллеи. Перед самым началом действа, одна из организаторов, всё внимательно осмотрев, выбросила из мешка «бракованный» кедрик. Распутин этого не видел. А когда подошёл, бережно подобрал с земли росточек со сломанной вершинкой и пошёл его сажать вместе с сиротской ребятнёй.
КАК ЧУДО
Почти сразу после того, как был опубликован мой большой очерк о Распутине в общероссийском издании, встретился на каком-то мероприятии, с толковым замминистра Иркутской областной администрации Сергеем Ступиным (о нём и Валентин Григорьевич отзывался доброжелательно). Увидев меня, тот всплеснул руками: «Вы зачем так написали?! Он же в ярость наверное пришёл, когда всё это прочитал!».
Как же зачастую придуманное нами представление о человеке, расходится с тем, что есть на самом деле. Знаю об этом, потому что до опубликования материала о Распутине, отправлял его ему на сверку. И тем самым проверял своё, сложившееся представление о нём после личного общения. И он почти всё принял без возражений, за исключением двух фактологических неточностей. Принял и вот эти нижеследующие абзацы, показавшиеся некоторым его сторонникам чуть ли не крамольными:
«По тому, как уничтожалась народная самобытность, Распутин не видел большой разницы между Октябрьской революцией и перестройкой. Совершенно понятно, почему от него отмежевались скороспелые «демократы». Для него это была «не власть, а напасть». Но почему его в своё время не предали анафеме коммунисты — неясно абсолютно.
Распутин еще в «застойные годы» стал своеобразным ангарским диссидентом. То, что он написал тогда в зрелый период, — находилось по другую сторону от «советской литературы».
А в 1980 году он, найдя действующую церковь, принял обряд крещения, что по тем временам расценивалось верховной идеологией как «духовное закабаление человека и его опускание до уровня ничтожества перед богом».
Распутин мог поставить свою подпись рядом с росчерками депутатов-коммунистов под обращением против «реформ смерти». И тут же как бы забирал швартовый с политического причала, напоминая, что народ: «слишком много сил и жертв отдал в ХХ веке порядку, оказавшемуся нежизнеспособным по той причине, что он не мог считать Россию своей духовной родиной. Была власть, и сильная, было огромное социальное облегчение, но отвержение души и Бога сделало народ сиротой».
Свой среди чужих. Чужой среди своих.
Это Солженицын, как бы уточняя местоположение Валентина Распутина, назовёт его «нравственником». Но ни голос первого, ни второго — народ уже практически тогда не слышал. Или не хотел слышать?»
Повторюсь, Распутин без возражений принял вышенаписанное. А у многих о нём было тогда совершенно другое мировозренческое представление.
Тогда же его спросил:
— Вы заметили, что во время встреч земляки вам не задали ни одного «политического» вопроса?
— Заметил! И вот это как раз и внушает надежду, что мы меняемся. Не так быстро, как хотелось бы, но меняемся. Вся эта политизация нашей жизни… Дурная политизация исковеркала не только жизнь «больших», но и «маленьких» людей. Совсем недавно на этой политике все были помешаны.
— Мне ваши земляки рассказали, что пять лет назад принимали вас в Усть-Уде намного-намного сдержаннее. А сейчас — с таким уважением и доверительностью, что позавидуешь…
— Появилось другое отношение. Тут, может, сказывается то, что в девяностые годы меня ведь немало кляли. И такие статьи до земляков наверняка доходили. И на меня смотрели не то чтобы с сожалением, а даже и с состраданием. Особенно не вникая: прав я или нет. Наблюдали: додавят меня или не додавят. А сейчас меня начинают признавать заново. И это — как чудо.
Примечательно, что не только Виктор Астафьев, но и Валентин Распутин, тоже не раз кардинально разочаровывался в людских проявлениях.
Валентин Курбатов, заехав в 1994 году в Москву, пишет Астафьеву о неожиданных переменах в восприятии своего иркутского тёзки: «Навестил я и приехавшего в тот же день Распутина. Он сказал только, что последние месяцы в Сибири убедили его в правоте Вашего взгляда на народ — ничего уже из этого теста не испечёшь. Оттого он попробовал было ещё рассказ написать в пару к своему слабому недавнему сочинению «Сеня едет», но написал, да сам в ведро и бросил, потому что понял, что никуда Сеня не едет и обманывать себя на его счёт нечего».
В его последней завершённой повести «Дочь Ивана, мать Ивана», женщина берётся за оружие, и убивает насильника. Так она вместо бездеятельного государства сама восстанавливает справедливость. Есть там и высказывание о народе, вложенное в уста одного из персонажей: «Да ведь мы все, если разобраться, струсили… Стерпели, как последние холопы. Мы вместо того, чтобы поганой метлой их, рты разинули, уши развесили... Как-то всенародно струсили… Если кто и пикнул — не дальше собственного носа… В водочке захлебнулись? И это есть: может, на треть захлебнулись. А остальные где? Где остальные?»
Беседуя со мной, он скажет: «Единственно за своих аталанских «радовался», когда не стало электричества, что они не могли смотреть телевизор. Из него особенно, столько грязи было вылито на свой народ, чего не делало ни одно другое государство. Так развращать, так испоганивать всё светлое… Как собирать теперь сердца и души?
Вернуться к настоящему сейчас — наитруднейшее дело. Может, настолько трудное, что если и можно его с чем-то сравнить, так только с тем, что нам пришлось преодолеть в Великой Отечественной войне. И, может, легче было победить фашистов, чем врага, который внутри нас самих».
— Валентин Григорьевич, почему же писатели оказались сейчас в общественной «тени», ведь два предыдущих века они были в России «властителями дум»?
— Прежде чем попасть в «тень», сначала многие из них вовсю разваливали Союз… Участвовали в деле, которое не может быть писательским. Поэтому и оказались затем в небрежении. Во многом мы сами виноваты… Наверное, слишком часто говорили о необходимых вещах… До затвердения… Всё пошло насмарку… И эта боль… Вот эта оглушённость — она сказалась на многих. За короткий исторический миг число читателей сократилось чуть-ли не в тысячу раз. Не считать же, право, за читателей глотателей душещипательных пустот, от которых сегодня пухнет книжный бизнес. Это — наркотические таблетки в книжной обертке… И их любителей нужно относить к наркоманам, а не к читателям. В храме всё же другой язык, чем на улице. До этого в нашей словесности Смердяковы могли быть литературными героями, но не могли быть авторами… Мне кажется, что сегодняшнее вызывающее бесстыдство литературы пройдёт, как только читатель потребует к себе уважения.
Запись в блокноте. В Юголоке на сцену вышла бабушка Екатерина Петровна Пушмина. Вежливо поздоровалась с «товарыщами». Сложив на груди руки, молча поклонилась, сидевшему в первом ряду Распутину. И начала с волнением «сказывать», как однажды загоревала о погубленной ангарской красоте. А подруга возьми и спроси: «А ты Распутина знашь? Наш парень, обо всем этом пишет». И стала бабушка Катя в семьдесят лет учиться сама грамоте. Да не с букваря начала, а с распутинской книги «Живи и помни». Несколько месяцев её одолевала: «Не напрасно сердце билось — прочитала!» Сказала это. Поклонилась народу. И зашагала в радости на своё место.
СВЯЗУЮЩЕЕ ЗВЕНО
На третий усть-удинский день у Распутина появилась приятная усталость. Словно душа родиной открылась. За автографами — очередь. Земляки приходят с его книжками, изданными в разные годы, и терпеливо выстаивают каждый раз по тридцать-сорок минут. Потом начинается фотографирование на память. Проходит ещё день-другой и «транжирство времени», как назвал это процесс Распутин, наконец завершено. Возвращаемся в Иркутск. Сквозь жару, рыжую пыль и метель из бабочек. Моё место рядом с ним в автобусе никто не занимает:
— Валентин Григорьевич, три дня вы пребывали в окружении огромного количества людей, а бывает, что просто не с кем поговорить? Словно один в целом мире?
— Последние годы — так оно и есть. Близких людей становится всё меньше и меньше. Старость она ведь не делает человека красивее. В любом отношении — ни внешне, ни внутренне. Старость, она многое огрубляет в человеке. Выстужает его. У меня сейчас очень небольшой круг людей, с кем можно говорить о чем угодно.
— Часто вы подходите дома к своим колокольчикам? Как-то вы «проговорились», что общаетесь с ними, если довольны собой.
— Не часто. Но иногда подхожу. Посмотрю на них. Полюбуюсь. Поглажу их, чтобы откликнулись перезвоном. Поправлю своё настроение… Это как детская забава. Правда, я их только в зрелые годы стал собирать. Люблю смотреть на них, прежде, чем начинаю работу.
— Сейчас что-то пишите?
— Только что вышел мой новый рассказ… Работаю над большой вещью, но идёт с трудом.
— Удивительно, но сегодня, по крайней мере, в Приангарье, вас начали читать даже те, кто до этого не был вашим почитателем…
— Читают, потому что я их земляк. А может быть, кто-то проверяет: исписался я или ещё нет. У меня ведь тоже существует своеобразная ревность к своим друзьям-писателям. Читаю их новые книги, хотя сейчас и значительно меньше. Но есть люди, написанное которыми я никогда не пропущу.
— Астафьев был в их числе? Хотя осведомлённые иркутяне посоветовали мне вообще не касаться этой темы в разговоре с вами…
И в этот момент Распутин резко поворачивется ко мне и негодующе говорит:
— Да кто же это вам сказал, что у меня было плохое отношение к Астафьеву?! Я его всегда высоко ценил как писателя. А все эти политические дрязги… Никому они не нужны. Со временем о них никто даже и не вспомнит.
— Виктор Петрович ждал, что вы приедете…
— Да… Я готов был приехать… Но не на те «собрания» (имеются ввиду «Литературные встречи» в Овсянке — О. Н.), где было слишком много для меня чужого народа… Я к нему был готов приехать… И теперь уже…
И мы долго-долго молчим. Автобус ревёт на подъёме. С трудом, из последних сил поднимаясь на возвышенность. В конце концов мы встанем. Из-под капота пойдёт пар. Водитель скажет: «Ремень полетел!» Понимание, что исчезло связующее звено, возникло не в движении, а только тогда, когда остановились.
А остановились мы прямо на перевале.
Запись в блокноте. Последовавший приезд Валентина Распутина в Красноярск был тихим. Он сообщил о нём Марье Семёновне и прямиком отправился в Овсянку. Чуть позднее он скажет: «Я не был у Виктора Петровича все 90-е годы и не попрощался с ним. Это произошло в силу разных причин, о которых, может быть, и не стоит говорить. А сейчас я почувствовал просто потребность, невозможность дальше жить с этим, не побывав на могиле. Собрался и поехал. И почувствовал облегчение. Такое же облегчение бывает после исповеди и причастия, когда все тяжёлое, горькое уходит и чувствуешь себя легко-легко…
Могучий он был человек — и духа могучего, и таланта!»
Олег Нехаев. Фото автора