Собирались мы по линии УКПГ (установки комплексной подготовки газа.— В. Р.), а так­же я просил побывать на головной компрес­сорной станции Уренгой — Ужгород, откуда газ пойдет до самого Парижа, как я пред­ставлял себе путь по этой коммерческой трубе длиною в четыре с половиной тысячи километров. Изображение этой трубы я ви­дел в нише у заместителя министра и те­перь хотел постоять у самого ее начала...

Ровненько и спокойно несся «УАЗ». Мы с Леонидом Константиновичем расслабились, нам было уютно и спокойно в несущейся по белому безмолвию машине.

Мы уже перемахнули Полярный круг,— сказал Леонид Константинович,— скоро и ва­ша станция и ваша труба.

Итак, мы уже летели по Заполярью. За ветровым стеклом слева и справа, а также впереди нас — один белый цвет. Можно чокнуться от этого сумасшедшего однообра­зия белой мглы. И только одно красноватое пятно солнца дымилось низко над бесконеч­ным пространством. Наверно, подумалось мне, только один Юван Шесталов мог бы описать этот мертвый пейзаж. Я догадывал­ся, что для него этот мертвый мир был полон жизни и красок, тут билась своя, недоступ­ная мне жизнь. Тут где-то, это я знал, чем-то кормятся, паруются, выводят птенцов, выха­живают их белые куропатки. Но где они? Знал, но не верилось в их реальность. Для меня тут все вымерло миллионы лет назад.

«УАЗ» остановился. Перед нами возникла желтая, в кучах глинистой земли площадка.

— Вот и головная. Только еще площадку отсыпают, но к октябрю восемьдесят третьего года встанет здесь по щучьему велению,— это Леонид Константинович продекламиро­вал.

Да, станции еще нет и в намеке, тем более и трубы моей. Я прошел поближе к свежим насыпным холмикам, хотелось одному по­быть, подумать, попредставлять, повоображать, вглядеться в ту сторону, где должен стоять за тридевять земель Париж.

Нет, не видно отсюда сиреневого города и даже Эйфелевой башни не видать, на сотни и сотни верст одно белое безмолвие. То и дело из него с ревом вымахивают самосвалы, лихо проносятся мимо меня, я успеваю толь­ко заметить сигаретку, вспыхивающую у во­дителя между бородой и усами. Мелькнет бо­родач с лихо торчащей сигареткой, остано­вится на минуту, вывалит грунт, и снова вырулит, и пропадет в белесой мгле. Там где- то, в глубине этого безмолвия, скрывается карьер, откуда берут грунт. Где он? Его же найти надо было здесь, под белым снегом, среди застывших болот. Легко сказать — найти. Вот иди, ты же человек, такой, как и они, иди и ищи. Найди хоть один карьер. Не надо газ или нефть, не надо месторождение. Найди землю, где землю взять можно, что­бы отсыпать площадку для головной комп­рессорной станции Уренгой—Ужгород, или, как ты задумал, Уренгой—Запад. Иди! Нет, не пойду. Куда идти, я не знаю, кругом мерт­вый белый свет. И холодно. Пока за трид­цать, потом будет за сорок. Можно и околеть ни за понюшку табаку. А потеплеет, тогда и вовсе в эти открытые болота носа не сунешь. Нет уж, сиди тут, стой, гляди и думай. Эта работа тебе больше доступна. И полегче она и не аварийственная. Не всегда, правда. Но вообще-то без аварий. Стой тут и запомни: не надо пользоваться положением пишущего человека и кричать на весь свет, что работа твоя каторжная, самая трудная. Это слышал ты не один раз от людей, и даже очень хоро­ших людей, сидящих в теплых кабинетах за письменными столами, где набивают мозоли на пальцах. А тут никто из них не стал бы жаловаться на каторжный труд пишущего человека. Тут стыдно. Постояли? Поглядели? Поехали...