Здесь будет у места рассказать о приеме, который нам везде делали, как вообще относились к нам и наши провожатые, и начальники, и частные люди в тех местах, где мы проезжали, и какое впечатление мы производили.
Так как родные моих товарищей успели передать деньги не только им, но и фельдъегерю, и мы ему сказали, что сверх того кормовые наши деньги он может взять себе, то со второй же станции все провожатые очень доверились нам, и фельдъегерь, если и капризничал иногда, то все-таки был больше нашим поваром, нежели надсмотрщиком, и скорее заботился о кухне, нежели о наблюдении за нами. Положась на наше слово, он нас ни в чем не стеснял, и если и являлись у него капризы, то из боязни только, чтобы не заметили посторонние настоящих отношений, установившихся между нами и им. Где же он этого не опасался, там действовал даже отважно. Так, например, в Вятской губернии он завез нас даже в сторону от тракта к знакомому своему помещику. О жандармах нечего и говорить, они обратились вполне в нашу прислугу.
Мы везде слыли под общим названием князей и генералов. Если, например, говорили нам, что вот и прошлого года в этой же избе останавливались князья (фельдъегеря не любили останавливаться на станциях, где могли быть и другие проезжие, и всегда требовали, чтоб отвели особую квартиру, особенно для обеда и ночлега), то это значило, что провозили наших товарищей. Многие, желая согласить требование настоящего положения с желанием показать нам учтивость, говорили, адресуясь к нам: «Ваше бывшее сиятельство, ваше бывшее превосходительство» и пр. На одной станции меня узнал один молодой крестьянин, которому я помог, проезжая из Калифорнии два года тому назад. Он убедительно просил меня крестить у него перворожденного сына, со слезами доказывая фельдъегерю, что, видимо, тут воля Божия, которая другой раз посылает ему такой случай*.
Фельдъегерь согласился. Я отдал крестьянину свой собственный золотой крест в три червонца, товарищи наделили родителей деньгами и вещами.
Вообще, везде нам оказывали большое участие и уважение и вместе с тем имели какое-то суеверное убеждение, что каждое наше слово исполнено глубокого таинственного смысла, и это тем более, что часто ничего не понимали из русского (политического) нашего разговора, и не раз нам случалось слышать выражения, подобные следующему: «Кажись, и по-русски говорят, а ничего не поймешь». Иногда это убеждение в существовании таинственного смысла в самых простых словах обычного даже разговора и что мы ничего и не можем сказать спроста, вело к пресмешным истолкованиям.
Так, например, когда товарищей моих привезли в Шлиссельбург, то старик комендант, Плуталов, из гатчинских, после обыкновенного спроса спросил их, не нужно ли им чего? Юшневский, бывший генерал-интендант второй армии, отвечал ему: «Покорно благодарим, кажется ничего; разве только прикажете подать чайник горячей воды». Юшневский отвечал так просто потому, что знал, что в номерах в крепости самоваров не полагается. Между тем комендант, подумав, сказал: «Не глупо сказано». Разумеется, ровно никто ничего не понял, что он под этим разумел, но когда потом сблизились, и комендант стал ходить в гости к моим товарищам и приглашать их к себе, то Юшневский, вспомнив его слова, спросил объяснения: «Да, вы думаете, что я не понял, как тонко вы тогда сообразили все, — отвечал Плуталов; «вы подумали, верно, что вот-де комендант из солдат, неуч и грубиян, и если вы скажете, что нужен самовар, то он, пожалуй, скажет, что вам по вашему положению чаю не полагается. Ну вот вы и сказали чайник. Ты-де там про себя понимай, как знаешь, на что, а отказать нельзя, может быть и для того, чтобы с дороги помыться до бани».
С одной стороны, желание видеть нас, а с другой — боязнь быть замеченными правительством, заставляли людей прибегать к разным уловкам в тех местах, где приходилось нам останавливаться. В Ярославле, например, где мы остановились, в гостинице, многие чиновники и другие значительные лица в городе переоделись прислугою; а вице-губернатор, надев чей-то тулуп, светил нам с лестницы, когда мы шли садиться в повозки. Во многих местах выезжали родные, и некоторым удавалось даже помещаться в тех зданиях, где мы останавливались, и передавать своим деньги и вещи. В Тобольске мы остановились в доме полицмейстера. Мы пожелали отправиться в баню. Губернатор прислал свою карету, в которой мы и поехали; фельдъегерь сидел с нами, на козлах сидел казачий офицер, а на запятках стоял квартирный надзиратель.
В Тобольске произошла смена провожатого. Фельдъегеря заменил чиновник, жандармов — казаки. Так доехали мы до Томска, где остановились, так же, как и в Тобольске, в доме полицмейстера. Вдруг входит фельдъегерь Воробьев из числа тех, которые сопровождали всегда самого государя. Меня отделяют от товарищей и передают ему. Дело в том, что в Петербурге вспомнили, что, незадолго перед тем, возвращаясь из Калифорнии, я проезжал через Сибирь и произвел там в проезд мой сильное впечатление. Поэтому, опасаясь моего влияния и моих сношений в Сибири, послали за мной вдогонку самого надежного и самого быстрого фельдъегеря для того, чтобы провезти меня отдельно и как можно скорее. Но этот фельдъегерь оказался очень внимательным и услужливым человеком. Так как мои родные не позаботились снабдить меня ничем при отправлении в Сибирь, а я не хотел надевать казенных ни тулупа, ни шапки, ни сапогов, то и ехал в том, в чем был арестован: в восточной офицерской шинели (только плац-майор поживился висячим воротником, который отпорол в крепости, польстившись на отличное сукно), фуражке и обыкновенных сапогах, так как я никогда прежде галош не носил. Фельдъегерь никак не мог понять, как я могу так переносить холод, и старался, чтобы всегда в повозке было теплое одеяло или тулуп, чтобы укутать мне ноги.